Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необыкновенно интересны страницы, где дана картина рабочих будней Шагинян. Наш взгляд неотступно следует за автором: рабочий кабинет Шагинян, письменный стол, нехитрые, но исполненные завидного постоянства, по слову автора, «орудия труда» — школьные фиолетовые чернила, старая ученическая ручка, стальные перья (однажды узнав, что Ленин любит писать английскими перьями и просил близких прислать их ему, Шагинян воскликнула: «Зарубите себе на носу: Ленин имел свои любимые перья!»). Работа с утра, натощак, — чашечка кофе не в счет. Шагинян пишет только утром, при этом не более трех часов, все остальное время отдает чтению, обязательно с конспектированием, записями в дневнике, ответам на письма читателей. И еще одно: прогулка, вернее, энергичная ходьба в нарастающем темпе: десять — пятнадцать километров в день. Как ни увлекателен процесс работы, он не может служить самоцелью. Не он дарит писательнице удовлетворение, а содержание труда, его благородное предназначение.
— У меня правило: если то, что я написала, при чтении в наборе ничего нового не дает мне самой, не учит меня чему-то, чего я еще не знала, — значит, дрянь работа, никуда не годится и нечего ее жалеть. Собственное дело должно быть так сделано, чтобы оно обогащало и двигало тебя самое. И это всегда бывает, когда работа творческая...
Хотел бы закончить страничкой собственных воспоминаний.
Мне как-то посчастливилось выступать вместе с Мариэттой Сергеевной на встрече со старыми большевиками в Музее Революции — рядом со мной сидела Маргарита Васильевна Фофанова.
Речь зашла о петроградском лете семнадцатого года, необыкновенной поре в истории революции, отмеченной собиранием сил, призванных совершить Октябрь. Помнится, Фофанова сказала, что революция способствовала формированию государственных людей новой России в разных областях жизни, не было бы революции, вряд ли мы узнали бы о таком количестве людей действительно крупных. По словам Фофановой, это тот самый случай, (когда масштабы и значимость события оказывают влияние на рост людей, а люди в свою очередь возвеличивают событие. Хорошо помню, что прямо соотнес эти слова с Мариэттой Сергеевной, которая в этот день с редким воодушевлением и страстью говорила о своей работе над книгой «Четыре урока у Ленина». В самом деле, Шагинян заявила о себе как о литераторе задолго до революции, но именно революция сформировала ее сознание, интеллект, а следовательно, талант. Для Шагинян это было тем более благодатно, что подготовило к тому большому, что суждено было ей совершить в жизни как писателю: я говорю об ее книгах, посвященных Левину, и прежде всего самой значительной из них — «Четыре урока у Ленина», книге, чье влияние на умы и сердца наших читателей, смею думать, всегда будет велико.
Революция, ее многосложное бытие, ее философия, все то, что лежит в ее глубинах, подготовили Шагинян к восприятию Ленина. И книга Шагинян отразила многообразие содержания, воспринятого писательницей у революции, — рассказ о Ленине нерасторжим с рассказом о величии его дела, ставшего известным миру под именем Октября.
Как мне представляется, книга, которую написал К. Б. Серебряков, будет жить — она помогает постичь все созданное Шагинян. Однако, как ни содержательна эта книга, это всего лишь начало большой и благодарной работы, которую ждет от автора читатель, — работы и литературоведческой, и критической, и, разумеется, художнической, отмеченной тем же текстом на титуле: «Уроки жизни. Штрихи к портрету Мариэтты Шагинян и беседы с ней».
Пусть нам будет разрешено закончить тем, с чего мы начали: если уроки жизни Шагинян собрать воедино, это, конечно, великий пример того, как в итоге труда, всей своей сутью новаторского и подвижнического, складывалась личность писателя. Наверно, понятие личности писателя немыслимо без восприятия ее читателями. Однако для читателей это понятие тем больше, чем полнее в писателе соединились его жизнь и его книги. Мариэтта Сергеевна прошла путь, который может быть взят за образец.
СИМОНОВ
Хорошо помню: декабрьская победа заметно изменила редакционный быт. Даже не столько внешние черты этого быта, сколько сам дух нашей жизни. Вдруг явился интерес к проблемам общим, которыми не очень-то была увлечена до этого редакционная братия. Ну, например, что есть стратегическая инициатива или направление главного удара? И не только это: что есть военный писатель, если взглянуть на него в перспективе исторической?
В декабре сорок первого редакция переехала в здание «Правды», что позволило перевести весь состав на казарменное положение. В длинных коридорах, больше похожих на коридоры гостиницы, чем редакции, у каждого была своя комната. Далеко за двенадцать, когда последние полосы газеты были подписаны, наступало время тех, кого редакционная молва нарекла «совами». Под аккомпанемент зениток, в котором угадывались свои могучие вздохи, свой ритм, ладилась беседа. Повод все тот же: что есть военный писатель?
Посреди стола, рядом с алюминиевым чайником, только что снятым с электрической плитки, и невеликой горкой трофейного итальянского сыра лежит раскрытая книга. Это толстовские «Севастопольские рассказы» — все ответы на вопрос о военном писателе в этой книге. Время от времени в пылу спора книга раскрывается в самом неожиданном месте, и толстовское слово звучит в редакционной келье, задуваемое вихревым гудением зениток сорок первого года.
— «...Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...»
На какой-то миг голоса за столом затихают. С каждым артиллерийским ударом вминается вощеная бумага, которой задраены окна, — звук такой, будто бы где-то рядом тяжко дышит больной, которому недостает воздуха.
— «Хочу писать войну в настоящем ее выражения — в крови, в страданиях, в смерти...»
Книга закрыта, — чтобы возобновился разговор, необходима пауза, значительная.
— Наверно, главное — не убояться смерти и крови — в этом и есть то, что Толстой назвал настоящим выражением войны?
— Именно — не убояться.
Вихревые вздохи зениток точно смолкли, недвижима вощеная бумага в окне, и точно прервалось тяжкое дыхание...
По армейскому образцу редакция незримо разделена надвое: на тех, кого условно можно назвать «старослужащими», и на «молодых», явившихся в газету в канун воины или в самом ее начале.
К первым можно отнести большую группу военных газетчиков, работавших в редакции, когда она еще помещалась на Покровке, ко вторым относится сравнительно небольшая, но сплоченная когорта писателей, впервые заявившая о себе на Халхин-Голе, а потом в Финляндии.
Между первой и второй группами отношения вполне лояльные, хотя есть и известное соперничество, известное...
Я связал свою судьбу с «Красной звездой» в тридцать шестом и числился «старослужащим», поэтому мое отношение к происходящему в «Красной звезде» следует воспринимать с учетом этой поправки. «Старослужащие» считают, что редактор, хочет он того или не хочет, но благоволит «молодым». Есть даже мнение, как мне представляется, несправедливое, что успехи, которые сделали в «Красной звезде» «молодые», объясняются не только их умением и талантом, но и заметно поощрительным отношением к ним редактора.
Симонова редакция относит к «молодым», что не столько облегчает ему положение в редакции, сколько затрудняет. Это тем более верно, что редактор откровенно любит Симонова, что, как мне кажется, неудобно последнему.
Впрочем, допускаю, что Симонов обо всем этом может и не догадываться, — режим его работы в редакции столь жесток, что ему просто не до этого.
Впервые я увидел Симонова в июле сорок первого на Малой Дмитровке, где тогда помещалась «Красная звезда». Он мне показался более молодым и более красивым, чем виделся на расстоянии. Уже был напечатан его очерк о походе на подводной лодке в Констанцу; несмотря на относительно малые размеры (по-моему, это был «полуподвал» на четвертой полосе), очерк произвел впечатление. Не часто писатель ходил с подводниками на боевое задание. Симонов пошел и рассказал об этом с той скромностью и строгим достоинством, которые потом стали добрым знаком всех его вещей, где речь шла о виденном. Быть может, единственно, в чем можно было упрекнуть автора, — что рассказ этот был в большей мере лаконичен, чем хотелось. За самым фактом подводного плавания, участником которого был автор, хотелось увидеть картину более объемную. Но это могло и не зависеть от Симонова: это был один из первых писательских очерков, напечатанных газетой, и в этом своем качестве он был хорош и, насколько я помню, был с благодарностью принят и читателем и редакцией.
По крайней мере, это была заявка значительная и во многом обещающая. В моем сознании этот очерк соотносился со всем тем, что я знал о Симонове-поэте, авторе поэм о Невском, Суворове и генерале Лукаче, поэм, знаком которых была великая тревога, — надо отдать должное поэту, она с необыкновенной остротой и точностью воспринималась им в эти предвоенные годы.