Итоги № 40 (2012) - Итоги Итоги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А сейчас у вас, кстати, какое звание?
— Все то же — лейтенант. Апгрейда с тех пор не было.
— Ходят слухи, что многие ваши коллеги получали в те годы чины, звания и оперативные псевдонимы в другом силовом ведомстве. Вы понимаете, что я имею в виду.
— С нетерпением жду, когда у нас раскроют соответствующие архивы. Думаю, в конце концов это будет полезно и для Церкви, поскольку позволит развеять множество мифов.
— А может, потому и не открывают, что некоторые представления о жизни окажутся перевернутыми?
— Уверен, что слухи о сотрудничестве Церкви и спецслужб сильно преувеличены. Во-первых, КГБ, как любая советская структура, обожал приписки. В своих отчетах они могли назвать человека агентом, а тот даже не подозревал об этом. И потом — что называть сотрудничеством? Представьте, что епископ хочет избавиться от недостойного священника, блудника и пьяницы. Но владыка не может ничего сделать без согласия Совета по делам религий, а фактически — без санкции КГБ. И вот при встрече с «товарищем в штатском» он говорит: «Слушайте, прихожане возмущаются, спрашивают, почему я терплю этого попа. А я ничего не могу ответить. Или вы хотите, чтобы я сказал, что это вопрос к советской власти? Но учтите: об этом могут узнать «западные голоса». А потом гэбист пишет: «Имел беседу с таким-то агентом, тот дал такие-то показания на такого-то священника...»
Не думаю, что сильно страдала в те годы и тайна исповеди. Если кто-то, допустим, каялся в том, что выпил молочка в Великий пост, это не было грехом в глазах КГБ. А те, кто слушал Би-би-си или распространял самиздат, сами не считали это грехом и соответственно не рассказывали об этом на исповеди. Нравственно предосудительным является лишь один вариант сотрудничества: если священник доносил властям об «антисоветской деятельности» или политических взглядах доверившегося ему человека, заведомо зная, что тот может пострадать. И о таких случаях знать действительно полезно — «в назидание потомству».
— Вы знали, идя в семинарию, об этих особенностях отношений между РПЦ и государством?
— Разумеется, знал. Я прекрасно понимал, что иду не просто в Православную церковь, а в Церковь советскую, предельно лояльную действующей власти. Кроме того, не забывайте, что я учился на кафедре научного атеизма: мне аккуратно преподнесли всю гадость, которую только можно собрать о Церкви. Но я уже тогда научился различать, где в Церкви Христово, а где — слишком человеческое.
— А вас пытались завербовать?
— Уговоры дать подписку были, но до угроз и требований, к счастью, не дошло. Я не отказывался от общения со своим «куратором». Хотите поговорить? Пожалуйста. Давайте поговорим: о погоде, о том, что пишут в газетах. Если хотите, обсудим последнее выступление Горбачева. Да, преподаватели и студенты академии одобряют выступление лидера страны... У КГБ было достаточно рычагов влияния, чтобы добиться моего отчисления из семинарии. А потом приписали бы еще и какую-нибудь политическую статью. Поэтому решил для себя: скандалить не буду. Но не стану и стучать. Героизма тут нет. Не я оказался не по зубам, а зубки были уже гнилыми. Система работала по инерции, без огонька. Хотя инерция была очень большой. Церковь находилась на периферии внимания советского государства, поэтому перестройка дошла до нее чуть ли не в последнюю очередь. Серьезные изменения начались лишь к концу 1988 года, после празднования 1000-летия крещения Руси.
— Когда от вас наконец отстали?
— В августе 1991 года. Буквально за день до путча один товарищ пробовал со мной «поговорить», подсев как бы случайно в самолете.
— Читаю ваш «послужной список»: «В 1988—1990 годах учился в Бухарестском Богословском институте». Это было поощрение или ссылка?
— Это была попытка убрать меня подальше от советских студентов, которые слишком уж начали интересоваться вопросами религии. Спустя несколько лет в одной газете были опубликованы интереснейшие документы: отчеты комсомольского оперотряда МГУ. А точнее — доносы. Оказалось, что комсомольцы-добровольцы стучали в том числе и на меня. Мол, такой-то семинарист ходит по университетским общежитиям и беседует по ночам со студентами... Мое миссионерское вхождение во внецерковный мир совпало с падением советских защитных идеологических экранов. Более опытные товарищи знали, что они есть и что лучше не испытывать их на прочность. А я на этом еще не обжигался и спокойно брал в руки предметы, считавшиеся раскаленными. В итоге оказалось, что свою первую публичную лекцию я прочитал даже раньше, чем отец Александр Мень. Хотя кто он и кто я, мальчишка-семинарист? Я стал первым представителем Церкви, публикующимся в светской прессе без согласования с ЦК. Полемизировал на Арбате, оттеснял экскурсоводов в зале иконописи Третьяковки... Все это я делал не потому, что был таким уж смелым, а потому, что попросту не знал, что этого делать еще нельзя. Знал бы, наверное, испугался.
— Но что-то, выходит, действительно было еще нельзя .
— Чашу терпения партийных и «компетентных» органов переполнило мое выступление в Коломенском пединституте. Это был февраль 1988 года. Меня пригласили друзья, которые там преподавали. Им, как и мне, казалось, что в этом нет никакого криминала. Встреча была в актовом зале и продолжалась больше трех часов. Пришла вся профессура, студенты буквально висели на колоннах...
— У вас была такая популярность?
— Меня тогда никто не знал. Привлекал мой церковный статус. Незадолго до этого появился роман Чингиза Айтматова «Плаха», одним из персонажей которого был семинарист Авдий. Роман, надо заметить, совершенно фантастический, в том числе и в описании семинарской жизни. Но свою лепту в раскрутку интереса к Церкви он внес. Всем хотелось посмотреть на семинариста из плоти и крови — живого Авдия или Алешу Карамазова... Симпатии зала были однозначно на моей стороне. Сказался, наверное, и вкус новизны и запретности, но главным моим оружием были знания. Предмет я знал намного лучше, чем преподаватели официальной философии, пересказывавшие учебники научного атеизма времен их молодости. В итоге разразился скандал. Никому не известный семинарист переспорил партийных пропагандистов! Вскоре вышло постановление Московского обкома партии «О неудовлетворительной постановке атеистического воспитания в Коломенском пединституте». И началась длинная череда неприятностей, финалом которой стала двухлетняя командировка в Румынию.
— Руководство академии не пыталось вас отстоять?
— А это как раз и была попытка меня отстоять. Дело, насколько я себе представляю, было так. Когда гэбисты совсем уж сильно насели на ректора Духовной академии архиепископа Александра — пора, мол, с «этим» кончать, выгоняйте, — владыка в ответ предложил: «А давайте уберем Кураева из подведомственного вам поля. Поместим на несколько лет под присмотр Чаушеску, а там посмотрим». Румынская ссылка во многом определила мой дальнейший жизненный путь. Я остался в Церкви, но потерял шанс стать академическим ученым. У меня, например, с тех пор очень сложные отношения с древнегреческим и древнееврейским языками. По неписаным правилам, возникшим еще в дореволюционные времена, это тот образовательный минимум, без которого нормальная богословская карьера невозможна. А изучать древние языки у румынских преподавателей было, мягко говоря, проблематично. Дай Бог румынским овладеть. В общем, возникло слишком много барьеров для погружения в серьезную науку. Что навсегда оставило меня на уровне популяризатора.
— Жалеете?
— Иногда да. Впрочем, популяризаторство тоже оказалось нужным. Да и те два года не могу назвать потерянным временем. Именно в Румынии я был рукоположен в диаконский сан. Посвящение совершил румынский патриарх Феоктист в Патриаршем соборе Бухареста. Добро на это дали, разумеется, в нашей Патриархии. Но Москве пришлось бы проходить через массу собеседований, подписывать кучу бумаг, заверять всех в лояльности к советской власти... С познавательной точки зрения тоже были свои плюсы. Сами лекции, правда, почти ничего не дали. Зато появилась возможность увидеть другое, нерусское православие. Румыны не были в такой степени, как мы, контужены атеизмом. Конечно, иерархам Церкви тоже пришлось идти на компромисс с властями. Но низы церковной жизни практически не пострадали. Там можно было наблюдать, например, такую удивительную для глаза советского человека картину. Идут по улице девочки-школьницы, на шеях — пионерские галстуки. Проходят мимо храма, останавливаются, крестятся и спокойно идут дальше. Но больше всего меня восхитила монастырская жизнь — множество нетронутых, никогда не закрывавшихся властями обителей. Со своим уставом, своим лицом. То, что можно назвать «не карьерным» монашеством. У нас в Союзе монахов было так мало, что почти любой был обречен рано или поздно стать епископом. А в румынских монастырях очень часто можно было встретить светлых старичков, которые всю свою жизнь провели в схиме и остались простыми монахами, без сана.