Мозес - Константин Маркович Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В Эриний, – добавил Давид, уже жалея, что притащил сюда рабби Ицхака.
Что бы там ни было, а это был славный вопрос. Он просвистел прямо над головой собравшихся и, кажется, даже на мгновение лишил Маэстро способности говорить. Впрочем, только на мгновение.
– Я верю в то, что красота нашего мира божественна, – с вежливой, но злобной улыбкой сообщил Маэстро.
Так, словно ему не впервые приходилось разговаривать с идиотами, до которых все доходит только с третьего раза.
Кажется, обмен любезностями состоялся, подумал Давид.
– К тому же, – добавил Маэстро все с той же вежливой улыбкой, – вы мне так и не ответили, зачем он вообще нужен, этот самый ваш Абсолют, когда мир самодостаточен и прекрасен сам по себе? Вы ведь не станете, надеюсь, утверждать, что Он нужен для того, чтобы спасать всех без разбора? Потому что если вы это скажете, то впадете в противоречие, утверждая, что с одной стороны, Бог творит ничтожных и недостойных внимания тварей, потому что перед Абсолютом – все ничто и все прах, а с другой, обещает им спасение, то есть, обнаруживает в них нечто ценное. А это, извините – абсурд, потому что нельзя же, в самом деле, спасать полное дерьмо!
– Надеюсь, ты все-таки не о себе, – не удержался Давид.
Потом он вновь посмотрел на рабби, полагая, что тот ответит сейчас какой-нибудь апробированной мудростью, вроде той, которая уверяла, что «для Бога все возможно» или призывала тебя стучать во все встреченные тобой двери, до тех пор, пока тебе не отворят, но, однако, рабби Ицхак, похоже, избрал другой путь.
– Если вы настаиваете, – сказал он, продолжая слегка покачивать своей шляпой, – то для начала я назову только одну причину, благодаря которой Всемогущий кажется мне более реальным, чем я сам… Эту причину можно сформулировать вот как. Понятие «Бог» означает, ко всему прочему еще и то, что человек на этом свете, к счастью, не совсем одинок.
Было видно, что он устал и с трудом подыскивает нужные слова.
Маэстро усмехнулся. Кажется, по-прежнему зло и, уж во всяком случае, в высшей степени иронично. Потом он сказал:
– Боюсь, что это только в том случае, когда ему есть до человека хоть какое-то дело. А это очень сомнительно. К тому же, – добавил он несколько снисходительно, – отчего вы решили, что человек не будет одинок, общаясь с Аполлоном или Зевсом?
– Я говорил о другом одиночестве, – сказал рабби.
– А есть еще какое-то?
Похоже, Маэстро готов был рассмеяться собеседнику прямо в лицо.
– Да, – ответил рабби и Давид отметил, что в голосе его уже не было ни неуверенности, ни усталости, как будто он успел быстро собраться и приготовиться к дальнейшему разговору. – Конечно. Есть одиночество, которое испытывает человек наедине с самим собой и которое может преодолеть только один Всемогущий, потому что только один Всемогущий в состоянии смыть с человека его грязь и вернуть человека самому себе. Но об этом вы можете легко узнать не у меня, а в книге, которая называется Тора.
– Я так и думал, – сказал Маэстро несколько снисходительно. – Но только на этот раз евреи немного опоздали… Правда, они, конечно, быстренько подняли то, что плохо лежало, но первыми монотеистами были все-таки не они.
– И кто же? – спросил рабби.
– Первым был грек, которого звали Ксенофан из Колофона, – ответил Маэстро. – Человек, который впервые придумал единого Бога.
– Ксенофан из Колофона, – повторил рабби.
– Если, конечно, вам что-нибудь это говорит, – с гордостью сообщил Маэстро так, как будто он сам создал две с половиной тысячи лет назад этого самого Ксенофана и теперь собирался вывести его на всеобщее обозрение, ожидая заслуженных похвал и наград.
В конце концов, речь все-таки шла о Ксенофане из Колофона, сэр!
Об этом юродивом, который поставил себе задачу обсмеять все и всех, для чего он всю жизнь болтался – то по Малой Азии, то по Фракии, то по Пелопоннесу, наживая себе врагов и теряя друзей, так что к концу жизни у него не было никого, кто бы мог закрыть ему веки и прочитать над ним напутственную молитву. Никого, кроме старой облезлой собачонки, которая последние пятнадцать лет сопровождала его в странствиях, и которая, конечно, была не в счет, хоть он и звал ее «Аполлоном» к ужасу благочестивых греков, по словам самого Ксенофана ходивших в отхожее место, не иначе, как испросив на то благословение Небожителей…
Ксенофан из Колофона, сэр.
Ворчливый брюзга в вечно несвежей тунике, у которого была странная манера портить воздух, в то время как он рассказывал о разных логических несуразностях известных философов или об устройстве Космоса, вечно сопровождая эти рассказы непристойными звуками и грубым смехом. Возможно, кому-то это даже нравилось, иначе – зачем бы народ стал собираться на его выступления, если не затем, чтобы посмеяться и позубоскалить, послушать насмешки над богами или злые эпиграммы, которые он сочинял прямо на ходу, к удивлению присутствующих и к сердитой ругани тех, о ком эти эпиграммы были сложены?
Сейчас уже трудно было вспомнить, чему он в действительности учил поначалу, сидя на берегу высохшего ручья в окружении бездельников, которым ведь все равно было некуда девать свое время перед лицом вечной скуки и отсутствия развлечений. Одно только было вполне достоверно, настолько насколько вообще может быть что-то достоверное по истечении стольких лет. Это «одно» заключалось, как рассказывали, в твердой уверенности Ксенофана в том, что уделом человека может быть только мнение, тогда как истинное знание всегда ускользает от людей, сколько бы эти последние не гонялись за ним. Я даже думаю, что все, что случилось с Ксенофаном потом, было только следствием этой скептической уверенности в невозможности истинного познания, ибо всякий скепсис, каким бы кардинальным он ни был, всегда, рано или поздно, начинает чувствовать незримое присутствие Истины, которая как-то все же дает нам о себе знать, хотя и остается подобной кружащим в Шеоле теням, – незримой, неслышной, не схваченной словом и разумением. Уже много позже Ксенофана, подтверждая это, систематизатор античного скепсиса Секст Эмпирик, заметил, что скепсис ни в коем случае не сомневается в существовании Истины, но только в том, что эта Истина может быть нам известна. К этому он добавил (развенчав предварительно все претензии догматиков на знание Истины), что среди всех известных философских школ только скепсис может похвалиться тем, что ищет подлинное знание, которое одно в состоянии удовлетворить вечную человеческую любознательность. «Ищут же скептики» – заметил он в одном из своих