Мудрость и судьба - Морис Метерлинк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помните ли вы роман Бальзака под заглавием «Пьеретта» в серии «Холостяков»? Это далеко не одно из лучших его произведений, и я упомянул о нем, не имея в виду его художественных достоинств. В романе изображена кроткая, невинная бретонская сиротка. Несчастная звезда оторвала ее от дедушки и бабушки, обожавших ее, и похоронила в глубине провинциального городка, в печальном доме ее дяди по имени Рогрона и тети, его сестры Сильвии, лавочников, продавших свою лавку и сделавшихся серыми и жесткими буржуа, глупо-чванливыми и жадными, беспокойными холостяками и инстинктивно все ненавидящими.
Мученичество безобидной и любящей Пьеретты начинается с самого дня ее приезда. К этому примешиваются тяжелые денежные обстоятельства: заботы об экономии по хозяйству, о расстройстве браков, об удовлетворении мелкого самолюбия, о наследстве и т. д. Соседи, друзья Рогрона, спокойно присутствуют при медленной и долгой пытке жертвы; их инстинкт естественно радуется успеху более сильных. Все кончается плачевной смертью Пьеретты и торжеством Рогронов, презренного адвоката Винне и всех их пособников. Ничто отныне не нарушит счастье палачей. Сам случай как будто благословляет их и Бальзак, уступая, помимо воли, правде фактов, как бы с сожалением кончает свой рассказ следующей фразой: «Согласимся про себя, что законность была бы выгодным делом для мошенничеств, если бы не существовал Бог».
Не надо искать только в романах подобной драмы. Они ежедневно разыгрываются во многих домах. Я позаимствовал этот пример у Бальзака потому, что у него мы находим в готовом виде эту будничную историю торжества несправедливости. Нет ничего более нравственного, чем подобные примеры, и большинство моралистов, может быть, неправы, ослабляя такие великие уроки из желания оправдать по возможности несправедливости рока. Одни возлагают на Бога заботу о награждении невинности. Другие скажут нам, что в подобных приключениях наибольшего сожаления заслуживает не жертва. Эти последние несомненно правы по многим соображениям. Преследуемая и несчастная маленькая Пьеретта знает радости, неведомые палачам. Она и в слезах остается любящей, нежной и кроткой, а это дает больше счастья, чем смеющийся, жестокий и ненавидящий эгоизм. Печально любить, не будучи любимым; но еще печальнее совсем не любить. И разве можно сравнивать уродливые радости, низкие и узкие надежды Рогронов с великой надеждой девочки, ожидающей в душе конца несправедливости? Ничто в романе не указывает нам, что бедная Пьеретта была умнее, чем ее окружающие; но тот, кто незаслуженно страдает, создает себе в страданиях горизонт, который настолько расширяется, что в известных пунктах может соприкасаться с радостями высших натур, подобно тому, как даже на вершине горы нам иногда кажется, что горизонт земли касается подножия небес. Совершаемая нами несправедливость неминуемо сводит нашу жизнь к маленьким плотским удовольствиям, и по мере того, как мы их вкушаем, мы с завистью смотрим на способность нашей жертвы все ярче и сильнее наслаждаться теми благами, которых мы не в силах у нее отнять, всем тем, чего мы не в силах постигнуть, что не касается непосредственно материи. Несправедливый поступок широко распахивает перед жертвой ту самую дверь, которую палач захлопывает перед собственной душой, и тогда тот, кто страдает, дышит более чистым воздухом, нежели тот, кто причиняет страдания. В сердце преследуемых бывает в сто раз светлее, чем в сердце преследующих. А разве сила счастья не зависит от качества света, который мы в себе носим? Человек, причиняющий страдания, гасит в себе самом больше счастья, чем в душе того, кого он терзает.
Кто из нас, если бы представился выбор, — не предпочел бы быть на месте Пьеретты, чем на месте Рогронов? Наш инстинкт счастья знает, что невозможно, чтобы тот, кто нравственно прав, не был более счастлив, нежели тот, кто неправ, даже если бы он был неправ с высоты трона. Правда, что Рогроны, быть может не сознают своей неправоты. Все равно. В бессознательном зле дышится не легче чем в сознательном. Даже наоборот: у того, кто сознает свое зло, иногда возникает желание вырваться из своей тюрьмы. Другой же в ней умирает, даже в мыслях ни разу не насладившись всем тем, что находится за стенами, печально скрывающим от него истинную судьбу человека.
LXXIXК чему искать справедливости там, где ее не может быть? Разве она может существовать где-нибудь, кроме души человеческой? Язык, на котором она говорит, кажется естественным языком человеческого духа; но стоит последнему предпринять путешествие по вселенной, как он должен научиться другим словам. Вселенная ни о чем так мало не помышляет, как об идее справедливости. Она заботится лишь о равновесии. И то, что мы называем справедливостью, есть лишь человеческое видоизменение законов равновесия, подобно тому как мед является лишь переработанным соком цветов. Вне человека нет справедливости. Но в самом человеке никогда не совершается актов несправедливости. Тело может наслаждаться бесчестно приобретенным удовольствием, но душа знает лишь удовлетворения, заслуженные ее добродетелью. Наше внутреннее счастье взвешивается судьею, которого ничто не может подкупить, ибо пытаться подкупить его — это значит похитить одно из последних истинных благ, которое он собирался положить на светлую чашу весов. Грустно, конечно, что возможно притеснять безобидную жертву, как это делали Рогроны, и омрачить таким образом несколько лет жизни, которые жребий миров уделил ей на нашей земле. Но о несправедливости можно было бы говорить лишь тогда, если бы поступки Рогронов доставили им внутреннее блаженство, мир, возвышенность мыслей и жизни, подобные тем, какие добродетели, размышления и любовь доставляли Спинозе и Марку Аврелию. Можно, правда, испытывать некоторое духовное удовлетворение, делая зло. Но злые поступки неизбежно суживают мысль и приковывают ее к наслаждениям личным и преходящим. Совершая несправедливый поступок, мы этим еще не достигаем счастья, которого человек может достигнуть. В самом зле, в конце концов, нечестивый хочет обрести известный мир, известное просветление своего существа. Он чувствует себя счастливым в том просветлении, какое он обрел. Но разве Марк Аврелий, знавший другое просветление, другое спокойствие, был бы счастлив на его месте? Представим себе ребенка, который не видел моря: его приводят на берег большого озера, он воображает, что увидел море, хлопает в ладоши и доволен; но разве истинное море от этого перестало существовать?
Тот, чье счастье зависит от тысячи мелких побед, какие ежедневно должны одерживать зависть, суетность, равнодушие, — может ли он почитаться счастливым в глазах тех, кто видел нечто лучшее? Неужели вы пожелали бы иметь его понимание жизни, религию, которой довольствуется его душа, идею вселенной, которую предполагают его желания? А разве не все это образует более или менее широкое или глубокое русло, по которому течет счастье? Он, может быть, верит в то же, что мудрец, — в бытие или в небытие Бога, в то, что все кончается в этой жизни, или что есть продолжение в жизни другой, в то, что существует одна материя или один дух. Но неужели вы думаете, что он верит во все это таким же образом, как и мудрец? А разве счастье, которое мы почерпаем в нашей вере, т. е. достоверность жизни, мир и доверие к внутреннему существованию, наше согласие принять законы природы, не вынужденное, а деятельное, вопрошающее, сыновнее, — разве все это не зависит больше от того, как мы верим, чем от того, во что мы верим? Я могу бесконечно религиозным образом верить в то, что Бога нет, что мое появление в мире не имеет вне себя никакой цели, что существование моей души так же не нужно для экономии этого беспредельного мира, как мимолетные оттенки в окраске цветка, а вы можете самым мелочным образом верить в единого всемогущего Бога, который вас любит и защищает. И я буду счастливее и спокойнее вас, если моя неуверенность возвышеннее, благороднее и значительнее, чем ваша вера, если она глубже вопрошала мою душу, если она обошла более обширный горизонт, если она любила большее число явлений. Бог, в которого я не верю, становится более могущественным и более утешающим, чем тот, в которого вы верите, если я заслужил, чтобы мое сомнение покоилось на мыслях и чувствах более широких и чистых, чем те, которые воодушевляют вашу уверенность. Повторю еще раз; важно не то, чтобы верить или не верить; единственное значение имеет та честность, тот объем бескорыстия, та глубина мотивов, по которым мы верим или не верим.
LXXXЭтих мотивов нельзя выбрать по своему желанию, — их заслуживаешь, как награду. Те же, которые мы выбираем, подобны купленным по случаям рабам; они живут как бы во сне, ни к чему не привязываются, вечно ждут случая, как бы сбежать. Но те мотивы, которые мы заслужили, ведут наши шаги, как вдумчивые и верные Антигоны. Нельзя ввести эти мотивы в нашу душу. Нужно, чтоб они там долго жили, чтоб они провели там свое детство, чтоб они питались там всеми нашими мыслями и поступками, чтоб они находили там тысячу воспоминаний о жизни, полной искренности и любви. По мере того, как эти мотивы растут, по мере того, как расширяется горизонт нашей души, расширяется и горизонт счастья. Ибо место, занимаемое нашими чувствами и мыслями — единственное, в котором может двигаться наше счастье. Счастье наше не нуждается в материальном пространстве, но открывающийся перед ним духовный простор никогда не бывает достаточно велик. Необходимо постоянно его расширять, пока не наступит минута, когда наше счастье не будет просить другой пищи, кроме самого пространства, которое оно, возвышаясь открыло. Тогда человек начинает быть счастливым в истинно-человечной, неистребимой части своего существа; все другие виды счастья в сущности не что иное, как еще бессознательные обрывки этого счастья, которое размышляет, созерцает и не находит больше границ ни в себе, ни в окружающем.