Лунный тигр - Пенелопа Лайвли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каир сороковых, изобилующий людьми разноязыкий город, сейчас кажется мне квинтэссенцией этой удивительной страны. Смесь древности и современности видна во всем — в пейзаже, бурлящей повседневности города, где сошлись все расы, слышны все языки, где греки, турки, копты, евреи, британцы, французы, бедные, богатые, эксплуататоры и угнетенные спешат, задевая друг друга локтями, по пыльным мостовым. Впрочем, мостовые — единственное, что у них есть общего. Я однажды видела, как старуха присела на ступени мечети и умерла — напротив открытой террасы кафе, где ели сласти и мороженое. Мы, европейцы, разъезжаем по улицам на авто или в открытых повозках-гхари; вперемешку с нами движутся тележки, запряженные осликами, велосипеды, тысячи босоногих пешеходов, трамваи, где людей — как пчел в улье. Некоторые из нас сражались в этой войне не на жизнь, а на смерть, другие понятия не имеют, что это была за война, чья и за что. Она — как львиный рык в театре за сценой, когда актеры заняты своими делами. И в то же самое время этот необыкновенный экран сверхъестественным образом отражает контрасты — плодородная долина Нила сменяется пустыней так резко, что можно разом шагнуть из одного пространства в другое; потрескавшиеся статуи могут оказаться греческими, римскими, древнеегипетскими, средневековыми, христианскими, исламскими; не умеющие читать и писать крестьяне проживают свою недолгую (около тридцати лет) жизнь в лачугах рядом с грандиозными храмами, три тысячи лет несущими на своих стенах мифические образы. Эта страна не признает ни хронологии, ни логики.
— Вы видите изображение Рамзеса Второго, — тянет экскурсовод. — Вы видите, как царь приносит жертва свои боги и богини. Вы видите лотос. Вы видите великолепная резная колонна. Ей три тысяча двести лет. В ней двадцать три метра высота. На верхушке вы видите резьба королева Виктория.
— Видите что, Мустафа? — переспрашивает священник.
— Прошу, сэр, воспользоваться свой бинокль. Вы видите там.
— А… я вас понял. Он имел в виду времена королевы Виктории. Это надписи, которые оставили путешественники тех лет. Удивительно, не правда ли?
— Как же они туда забрались? — спрашивает одна из телефонисток, а другие заходятся смехом.
— Его ж тогда еще не откопали, эх ты, дурочка. Тут было полно песка. Они ходили рядом с верхушками этих колонн.
Они снова выходят на слепящее солнце, к своим гхари, которые отвезут их в Луксор, и только Том и Клаудия задерживаются в горячей тени, рядом с Рамзесом Вторым и преп. Джоном Фосетом из Эмершема, что в графстве Бакингем, 1859.
— Пора возвращаться в гостиницу, — говорит Том.
До поезда всего шесть часов.
— Мы, возможно, никогда сюда не вернемся, — говорит Клаудия, глядя вверх. — Подумай о преподобном Джоне Фосете, который когда-то ковылял там, над нашими головами.
— К черту преподобного Джона Фосета. Пора идти.
— Я люблю тебя, — отзывается Клаудия, не двигаясь.
— Я знаю. Пора возвращаться в гостиницу.
— В среду утром ты снова окажешься в пустыне.
— Тебе незачем об этом думать.
— Я должна об этом думать. Если хочу сберечь.
Потому что бывают минуты — здесь и сейчас, — когда она чувствует, что ничем не связана, не принадлежит ни прошлому, ни будущему, ни обжитому человеком пространству, а плывет где-то в космосе. По ночам она смотрит на обжигающие трепетные звезды, которые никак не могут быть теми же, что мерцают в английском небе, и испытывает ощущение бесконечности, далекое от покоя, — оно как сильнейшая лихорадка, психологический аналог малярии, брюшного тифа, дизентерии и разлития желчи, которым в той или иной мере подвержены все и вся на этом континенте.
Мы жили одним днем. Это банальность, но в ней — правда. Мы старались не вспоминать о смерти, прятались за эвфемизмами, нарочитой беззаботностью и недомолвками, словно речь шла о спортивном состязании. Женщины, чьи мужья погибли во время последней атаки, через несколько недель появлялись у бассейна в клубе Гезиры, ужасно отважные и до неприличия веселые. Танцы. Выпивка. Люди входили в мою жизнь и покидали ее, люди, которых я с тех пор никогда не видела, которых я знала лично: мои закадычные друзья из пресс-корпуса, солдаты, приехавшие из пустыни в увольнительную, служащие посольства, серые кардиналы из штаба армии и робинзоны Каира — европейцы, живущие здесь много лет, банкиры, предприниматели, с помощью Британского совета и английского языка приторговывающие культурой в школах и университетах города. Калифы на час — удалые бригадиры, полковники и майоры Восьмой армии, — словно средневековые бароны, делили время между полем битвы и сибаритскими утехами Каира. Они вылезали из танков, чтобы сыграть в поло или пострелять по тарелочкам в Файюме. Я знала одного усатого полковника, который держал конюшню с десятком пони для поло, двоих грумов-египтян и немногословного гусара, доставившего в Гелиополис свору гончих, чтобы охотиться на шакалов. Сам военный быт помог оформиться этой аналогии: осада, палаточный лагерь, набеги, перестрелки, приливы и отливы, словно сама пустыня отдавала приказы «вольно» и «смирно». Укреплялся миф о военном гении Роммеля, словно это новый Саладдин[73] — хитрый, но воспитанный в джентльменских понятиях враг, беспощадный, но по природе настоящий рыцарь. Я сама написала статью о крестоносцах нашего времени и отправила ее в лондонский еженедельник левого толка — чтобы получить едкую отповедь от редактора, не усмотревшего аналогии между мобилизацией британского рабочего класса и феодальным рекрутским набором. Что же, у него, конечно, были на то основания, нужно было быть законченным педантом и упрямцем, чтобы не услышать в этой войне эхо былого пришествия европейцев в пустыню, когда масса людей и оружия оказалась вброшенной в непонятный чуждый мир. Шутки ради я послала статейку Гордону, и спустя несколько месяцев меня настиг его ответ: «Узнаю твой обычный романтизм». Я даже не обратила на него внимания — в ту пору меня уж занимало другое.
Для нас, в пресс-корпусе, война, конечно, была работой. Мы бродили, дожидаясь коммюнике, новостей, слухов. Мы гонялись за доверенными лицами больших шишек из Штаба, свежеиспеченными молоденькими атташе, которые могли осчастливить нас интервью или неофициальным комментарием. Мы ворча сидели в очереди на перлюстрацию, дожидаясь, чтобы этот запутанный процесс наконец завершился и мы могли отправить свой материал в Лондон. Или в Нью-Йорк, или в Канберру, или в Кейптаун — ведь и наша интернациональная компания на свой лад была маленькой моделью Каира. И должна признаться, что и я, как моя тупоголовая соседка Камилла, порой отправлялась на секс-охоту. Я была одной из немногих женщин среди коллег-мужчин… и определенно самой привлекательной, самой изобретательной, самой лукавой и наименее доверчивой.
И самой нескромной.
— Как вы вообще сюда пробрались? — В голосе его слышна суровая нотка.
— Природный талант, — говорит она с вызовом.
И тут же сожалеет об этом. В легкой застольной беседе ни к чему такие выпады, да и не в Каире они сейчас, а где-то в Киренаике,[74] сидят на пустых канистрах и едят консервы — тушенку, рисовый пудинг, джем. Том Сауверн смотрит на нее, потом на карту. Кто-то дает ей в руки жестяную кружку с чаем. «Спасибо», — говорит она смиренно: за последние двенадцать часов она научилась ценить такой подарок.
Сейчас, должно быть, около полуночи, стоит собачий холод. Они сидят возле палатки, внутри которой новозеландец с треском печатает на машинке интервью командующего. По серебристому песку движутся темные тени, проходят между едва различимыми силуэтами палаток и машин. Небо — угольно-черный купол, усыпанный бриллиантами звезд, по нему шарят длинные белые лучи поисковых прожекторов, на горизонте пляшут оранжевые всполохи. Взлетают истребители — белые, красные, зеленые огни. Где-то там, дальше, а насколько именно дальше — неизвестно, находится фронт, их призрачная, неопределенная цель, скорее понятие, чем место. Мужчины ссутулились под шинелями или изодранными тулупами. Клаудия одета в брюки, два свитера и пальто — и все равно дрожит от холода. Джим Чемберс, которого привезли пару часов назад, зевает и говорит, что идет спать. Клаудия и Том Сауверн остаются одни.
— На самом деле, говорит она, — мне просто удалось их убедить.
Он складывает карту и убирает ее в планшет.
— Так я и думал, — отвечает он и улыбается.
У него красные глаза и застывший взгляд, как у всех у них. Пару часов назад, когда Клаудия услышала заплетающуюся, с расстановками речь одного из солдат, ей показалось (хоть она и была этим слегка удивлена), что он пьян. Теперь же она поняла, что дело тут в смертельной усталости. Многие из этих людей не спали по нескольку ночей. Последняя атака была всего три дня назад.