Долгая смерть Лусианы Б. - Гильермо Мартинес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но она сказала, что встретила вас на кладбище в день похорон своих родителей. Неужели вы случайно оказались там именно в это утро?
— Я бываю там каждое утро. Она с тем же успехом могла видеть меня в любой другой день, так как посещение могилы дочери — часть моей ежедневной прогулки. Но в то утро она действительно меня видела. Я не знал о смерти ее родителей, пока не получил письмо, в котором она просила прощения и умоляла меня, словно я стоял за этими несчастьями или в моей власти было остановить их. По построению фраз я понял, что она немного не в себе. Однако, когда убили ее брата, полиция отчасти поверила ей, сюда явился этот комиссар, Рамонеда. Бедняга не знал, как извиниться за свое вторжение. Сказал, что дело о заключенных, которых выпускали грабить, приняло такой оборот, что он должен проверить все версии, спрашивал, не переписывался ли я с кем-нибудь из той тюрьмы. Я объяснил, что из-за описания смертей и преступлений мои романы часто путают с детективами и они пользуются большим успехом у заключенных, поэтому я получаю немало писем из разных тюрем, где арестанты указывают на фактические неточности и предлагают свои истории в качестве новых тем. Он захотел взглянуть на них, я дал ему все сохранившиеся письма, и, пока он их просматривал, мы беседовали о Трумэне Капоте и его романе «Обыкновенное убийство» — комиссар был очень горд, что читал его и может беседовать со мной на равных. Потом по ходу разговора он показал мне эти анонимные и достаточно комичные послания, казалось написанные отчаявшейся брошенной любовницей, и спросил, могу ли я, будучи писателем, сделать какие-то выводы по поводу их автора, например мужчина это или женщина. Я и не предполагал, что он расставляет мне ловушку или подозревает, будто их написал именно я, думал, его визит вызван исключительно моей перепиской с заключенными, и только когда я признался, что по этим фразам выводы сделать трудно, он рассказал о Лусиане. Сообщил, что уже провел расследование в психиатрической клинике, где она лежала, и опять принялся извиняться, что вспомнил об этом давнем и сугубо личном деле. Я показал то ее письмо, и он при мне сравнил почерк. Судя по всему, он скорее был склонен подозревать ее, чем меня. Сказал, что привык получать признания самым странным и неожиданным способом, вспомнил «Сердце-обличитель» По. Думаю, хотел продемонстрировать, что тоже читал кое-какие книги. Мы еще немного поговорили об авторах детективов, он осмотрел библиотеку и дал понять, что не прочь получить в подарок один из моих романов. Пришлось подарить, и он наконец ушел. Больше никаких известий ни об этом расследовании, ни о Лусиане я не получал и уже считал, что никогда ничего о ней не услышу, пока не позвонили вы.
Он подошел к столу, где я оставил журнал, и убрал его обратно в ящик, затем опустил жалюзи и жестом предложил мне вернуться в библиотеку. Мы молча возвратились к тем же креслам. Стопка листков все так же лежала на столе, но я даже не попытался забрать их.
— У вас есть еще какие-нибудь вопросы?
У меня было много вопросов, и хотя я понимал, что ни на один из них он не захочет отвечать, все-таки решил рискнуть.
— Она тут говорит, что вы питали отвращение к публичной жизни, да и я помню, что на протяжении многих лет вы были писателем-невидимкой, и вдруг все изменилось.
Клостер неопределенно пожал плечами, словно сам удивлялся подобной перемене.
— После смерти Паули я думал, что сойду с ума, и я бы определенно сошел, если бы сидел здесь затворником. Интервью, конференции, приглашения заставляли меня выходить, одеваться, бриться, вспоминать, кто я такой, думать и отвечать как нормальный человек. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром, где по-прежнему продолжалась жизнь, и я погружался в нее, поскольку знал — стоит мне вернуться, и я опять останусь наедине с собой и одной всепоглощающей мыслью. Благодаря этим вылазкам в нормальный мир я надеялся сохранить ясность ума. Конечно, я играл роль, но когда воля к жизни и способность к сопротивлению почти утрачены, четкое исполнение роли может стать единственным средством защиты от сумасшествия.
Он сделал знак следовать за ним.
— Пойдемте, — добавил он, — я хочу вам еще кое-что показать.
Я направился за ним к коридору, где в полумраке рассматривал то фото. Он зажег свет, и я увидел, что обе стены действительно тесно увешаны фотографиями разных размеров, из-за чего коридор превращался в некий устрашающий туннель. Фото располагались в беспорядке, но на всех была изображена одна и та же девочка за разными занятиями.
Когда мы миновали его, Клостер сказал:
— Я любил ее фотографировать; здесь все, что мне удалось отвоевать.
Он открыл дверь в конце коридора, и мы оказались в комнате, похожей на заброшенную кладовку: голые стены, в углу — одинокий стул, на металлическом бюро — какой-то прямоугольный аппарат. Только когда Клостер погасил в коридоре свет и мы остались в темноте, я понял, что это проектор. Раздалось сухое механическое потрескивание, и на стене напротив появилась дочка Клостера, чудесным образом возвращенная к жизни. Наклонившись, она собирала что-то в парке или в саду, потом вдруг выпрямилась и побежала к камере, сжимая в руке сорванные на лужайке цветы. Она подбежала к нам возбужденная, счастливая и, протягивая букет, звонко произнесла: «Я собрала их для тебя, папа». Мужская рука взяла цветы, а девочка опять побежала в сад. Клостер, видимо, поработал над пленкой и сделал так, чтобы девочка без конца убегала и возвращалась к нему с тем же букетом и теми же словами, которые от постоянного повторения утрачивали изначальный и приобретали роковой смысл: «Я собрала их для тебя, папа». Я оглянулся. В падающем от стены отсвете было частично видно лицо Клостера — суровое, полностью сосредоточенное на изображении, с застывшим, как у мертвеца, взглядом; его палец с постоянством автомата то и дело нажимал на кнопку запуска.
— Сколько ей тут лет? — спросил я, только чтобы заставить его прерваться и уйти из этого склепа.
— Четыре года, — сказал Клостер. — Это последняя запись, которая от нее осталась.
Он выключил проектор и зажег свет. Мы вернулись в библиотеку, но мне показалось, что я вышел на свежий воздух. Клостер указал назад:
— Первые месяцы после ее смерти я провел, запершись в этой комнате. Там же начал писать роман. Больше всего я боялся забыть ее.
Мы снова стояли лицом к лицу посреди библиотеки. Он смотрел, как я надеваю пальто, собираю листки и кладу их в папку.
— Вы так и не сказали, что собираетесь со всем этим делать. Или вы по-прежнему верите ей, а не мне?
— Судя по тому, что я услышал, — неуверенно произнес я, — у Лусианы нет никаких причин бояться очередного несчастья. А череда смертей, поразивших ее близких, может быть просто сгустком случайностей, причудой озлобившейся судьбы. Кстати, они вас не заинтересовали?
— Не слишком. Если десять раз подбросить в воздух монету, то наверняка три-четыре раза подряд выпадет или орел, или решка. У Лусианы в эти годы могла все время выпадать решка, ведь несчастья, как и удачи, распределяются неравномерно. Возможно, в долговременной перспективе именно случай является наилучшим распорядителем наказаний. Конрад, например, думал именно так: «Это не справедливость, слуга людей, а случай, фортуна — союзница терпеливого времени, она держит верные и точные весы».[18] Однако мне кажется парадоксальным, что я напоминаю вам о значении случайности. Разве не вы написали роман «Азартные игроки», не вы с жаром защищали построения Перека и выпады Кальвино,[19] чрезвычайно гордого тем, что он противостоит старомодному принципу причинности в литературе и избитой обусловленности действия и противодействия? И вдруг вы являетесь сюда в поисках Первопричины, которой был одержим Лаплас, в поисках однозначного объяснения, хотя раньше подобные объяснения презирали. Вы посвятили случаю целый роман, но ни разу не потрудились подбросить в воздух монету и потому не знаете, что у случая тоже бывают свои формы и свои полосы везения и неудач.
В течение нескольких секунд я выдерживал презрительный взгляд Клостера. Выходит, он пролистал мой роман, но когда? Вчера, после нашего разговора? Или он солгал и не только читал ту несчастную статью, но даже помнил ее так, что мог процитировать на память? И не доказал ли он этим, на свою беду и сам того не сознавая, что натура у него мстительная и злопамятная? Но ведь и я прекрасно помню отрицательные отзывы о своих произведениях и некоторые тоже могу повторить дословно. И если это не превращает меня в преступника, почему нужно обвинять Клостера? Как бы то ни было, я должен был что-то ему ответить.
— Мне действительно наскучила классическая причинность в литературе, но я умею разделять литературные пристрастия и реальность. И мне кажется, если бы четверо моих ближайших родственников погибли, я бы тоже запаниковал и начал искать объяснений помимо официальных…