Рассказы - Андрей Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чё, Дрон?
— Стасик, завтра я еду на суд. Разбуди меня ровно в пять. Понял? Не забудь. В пять. Не когда закажут, а ровно в пять.
— Понял, понял.
Шторка задёрнулась. Там, за плотной простынёй, копошилась ночная камерная жизнь. Тысячи различных звуков: голоса, шептания, бурчанье телевизора, постукивание ложек, журчание крана, крики за решёткой, лязг замков. Я слышал всё это одновременно. Бытовая бутырская какофония текла в уши, затекала в мозг и мешала заснуть.
Ворочаюсь, ворочаюсь, ворочаюсь.
Завтра суд.
Да пошёл он…
Всё равно будет так, как обычно — как никто не может предположить. Никто. И уж тем более я сам. Так случается с теми, кто привык к неожиданностям, когда из ряда вон выходящее становится обычным явлением.
Так однажды я перестал верить в бога. Это произошло почти мгновенно. Просто перестал думать о нём, перестал обращаться к нему с просьбами, перестал бормотать пустые слова молитв. Освободился.
И как только я понял, что освободился от мыслей о великом нечто, то сразу же стал ощущать его физическое присутствие. Явилось странное, и даже страшное спокойствие, почти равнодушие ко всему происходящему вокруг. Суета ушла, осталось лишь отчетливое понимание собственных поступков. Лишь ощущение жизни в каждом мгновении. И как именно распорядишься этим мгновением, так и сложится мозаика жизни.
И снова шипящее шевеление окружающей среды выдёргивает меня из почти накрывшего сна. Закуриваю, бросаю зажигалку на полку, выдыхаю дым, смотрю на его замысловатое течение.
— Стас, ровно в пять!
Время — половина третьего. По стене, разрисованной оранжевым маркером, ползёт жирный клоп.
Это не для суда.
На самом деле я сумасшедший или демон, что с медицинской точки зрения одно и то же. Я невменяем, но мне не хочется провести остаток дней в принудительном психиатрическом стационаре, где-нибудь недалеко от Серпухова или в Смоленской области — в Сычёвке. Уверен, что мне не понравится насильственное вторжение в мозг. Предпочитаю вторгаться в этот запуганный лабиринт исключительно по собственной инициативе. Вот и приходится косить под нормального, изображать адекватное восприятие. Делать вид, что меня интересуют чьи-то мысли, проблемы. Хотя, какие здесь могут быть мысли… Делать вид, что я понимаю, зачем и ради чего окружающие меня люди совершают какие-то действия, стерегут нерушимость своих ячеек, накапливают деньги, смотрят телевизионные новости.
Новости. Жажда информации. Я понимаю для чего сотрудники спецслужб прочитывают вражескую прессу. Но зачем её прочитывает токарь пятого разряда, ныне безработный, временно торгующий презервативами возле дискотеки, вот этого я не понимаю.
— Дронов! На выход!
Грохочет железная дверь.
Руки за спину, подхожу к зарешечённому окну бутырской вахты. Опухший капитан оглядывается, щурится, рассматривает карточку с фотографией.
— Как зовут?
— Дронов Роман Михайлович.
— Статья?
— Сто пятая, часть первая.
— Где проживал?
— Ульяновск, Минаева тридцать два, квартира одиннадцать.
— Суд?
— Тушинский.
Возле автозека с ночи пьяный сержант — старший конвоя. Те же вопросы. И до отказа набитая человечиной машина.
Это не для законников.
О белая священная гора Килиманджара! Тысячи веков у каменных корней твоих цветут и наполняются древней мудростью ядовитые шаманские растения. Их плоды превращаются в пыль. Пыль летит по выжженной рубиновым солнцем долине, забивается в птичье оперение и возносится к облакам. Облака наполняются влагой, редкой, но затяжной влагой. И когда над центральной Африкой проливаются дожди, коричневые войны входят в область диких и откровенных видений.
И я далёкий потомок коричневых воинов, оставивших после себя одни лишь руины и пепелище в сухой долине чёрного озера Чад.
Ты ли, усевший напротив меня крадун дамских сумочек, будешь объяснять мне законы здешней жизни! Толковать по понятиям, когда острый северный ветер несёт жаркий дым в холодную Валгаллу! Я маленький русский лис.
Ты ли, ожиревший от свершения правосудия человечек с незапоминающейся малороссийской фамилией, будешь творить великое таинство обвинительного приговора от имени Российской Федерации? И кто из смертных способен исполнить это приговор?
Вы слышите всё, чёрные предки мои! Вы видите всё, белые братья мои! Вам известны незримые замыслы еле слышного сердца моего. Совсем уж немного осталось листвы на обветренных бульварных клёнах, чтоб и я, сорвавшийся лист, пал под штиблеты незрячих прохожих в индейских зарослях московского парка Сокольники.
Ведь знаю я из тайных снов, что в то самое мгновение, когда земля и небо поменяются местами, когда блеснет искра последнего костра, каменный Джим рассмеётся над парижским надгробием и подмигнёт мне.
Ведь помню я, как справедливый и кровавый капитан Сильвер, откашливаясь от кипящего рома, прохрипел о том, что протянет мне руку, что в мире том, что в мире этом.
И знаю я, как разорвавшаяся от инсульта голова Бодлера, лизнула землю языком проклятий и последние слова этого ненавидящего дьявола стали первыми словами моей любви.
Проклятье!
О ты, непостижимо светлый Селигер! Гробницей льда встаёшь ты в январе. И по холодной коже твоей идут к заброшенным островам вооружённые духом отшельники. Они палят костры из священного карагача, они роют подземные убежища в промёрзшем, как человечья душа, грунте. Они уходят. Они молчат. И в этом страшном молчании больше смысла, чем во всех, когда-либо произнесённых разговорчивыми мудрецами, словах. Я слышу эту гробовую тишину, вдыхаю чёрный пепел, утоляю жажду кровью врагов и ничего не жду.
— Тушинский суд! Приготовились на выход.
Государство создаётся для того, чтобы в нём жить. Поэтому счастлив тот, кто сумел построить государство в самом себе, чтобы дух властвовал в нём при помощи ясного и гибкого ума и непоколебимой воли. Свободен не преступивший законов такого государства. И бессмертен вечный кочевник.
Я никому не верю, поэтому моё государство состоит из одного человека и не имеет территориальных границ. Оно твёрдое и вместе с тем зыбкое, оно убеждённое и нерешительное, тайное и откровенное. Я никому не верю, но это осознанное и принципиальное неверие.
Когда-то границы моего мира были открыты, а окна дворца обращены наружу. Теперь они обращены внутрь.
Когда-то меня болезненно интересовало отношение иных существ ко мне. Теперь меня интересует лишь собственное отношение к другим формам существования.
Я перестал размышлять о добре и зле, потому что добро бесконечно и непостижимо, а зло ничтожно и бессмысленно. Я перестал рассуждать о лжи и справедливости, ведь чья-то ложь может оказаться единственной правдой обо мне, а моя правда часто вводит других в заблуждение. Смысл слов недоступен. И когда я проникаю в суть одного лишь сказанного, вырванного из хаоса контекста слова, то предо мной открывается бесконечность разума, такая непостижимая глубинна ясности, что меня охватывает первобытный ужас! Я чувствую присутствие Великого и Древнего, того, кто устроил мир. Но я не верю в его существование. Я не верю ни людям, ни камням. Не разделю весенней радости цветущих слив, не доверяю вагоновожатому, направляющему трамвайный вагон по лини Братцево-Сокол.
Не доверяю, но сажусь и еду.
И ещё я не верю спившимся пророкам, напевающим свои мелодичнее пророчества зрительному залу. Они не знают смысла собственных песен, а потому всегда идут на поводу у публики.
Не верю беременным женщинам. В них кричит биология, но им безразлично, кого именно они произведут на свет.
Я сомневаюсь в необходимости продолжения рода человеческого.
И самому себе не верю, потому что я тоже зачат случайно, рождён по чьей-то воле, напичкан странной информацией, и тоже являюсь объектом чьих-то сомнений.
И уж конечно не верю ни в глас божий, ни в знамения его, ни в упования на него. Есть нечто, находящееся вне зоны доступа. Непознанная система. Вторжения бывают только случайными. Ведь достаточно одного лишь незначительного поступка, одного искажённого слова, одной неверной запятой, не так поставленному ударению, и вселенная пошатнётся. Пламя вырвется из подземных галерей. Волны сметут жилища. Трамвай на линии Братцево-Сокол сойдёт с рельс. А у симпатичной студентки, одиноко сидящей в летнем кафе, какой-нибудь сумеречный гандон украдёт кошелёк.
— Ты что, глухой? Тушинский суд! На выход! Руки за спину. Третий! Принимай!
Что хуже: быть одиноким в толпе на Ленинском проспекте, или говорить со вселенной в одиночной камере?
Конвойная камера Тушинского суда создана специально для фантазёров, потерявших реальное ощущение реальности. Узкая продолговатая ниша с двумя деревянными лавочками вдоль, заплёванные углы, мутный желтоватый свет. Когда — то бежевые, а теперь закопчённые, в многолетней, окаменевшей, бугристой пыли, стены. На потолке гирлянды паутин, давно уже покинутых пауками, потому что даже им неуютно в этой чёртовой шкатулке.