Сокрушение Лехи Быкова - Борис Путилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видел… Но это не дает тебе права…
— Дает. — Леха остановился. Мы стояли под фонарем у входа на Моральский мост. Я во все глаза смотрел на Леху, словно впервые его узнавая. Маленькие материны глазки, большой, тоже от матери, нос, тяжелый, видно отцовский, лезущий вперед подбородок себялюбца и упрямца. До чего скучная рожа!
— Дает, — сказал Леха. — Ты думаешь, они на одну цирковую зарплату живут? Да с нее они бы давно зачахли. Они же днем подрабатывают на погрузке-разгрузке. Сила есть — ума не надо!.. Особенно в «Военторге», у матери моей, любят ишачить — матушка их лучшими продуктами отоваривает. Там на складе я с ними и познакомился.
— Ну и что? — не сдавался я. — Тот же писатель Куприн и борцом, и грузчиком работал. Что тут позорного?
— Позорное тут то, что они туфту лепят, — лениво растягивая слова, сказал Леха. — Они там же на складе и договариваются, кто кого сегодня победит. У них заранее все мити-мити, а ты, наивняк, кричишь, веришь. За чистую монету принимаешь. Они тут от армии сачковали. Все равно — война, понял?
Что-то оборвалось в моей похолодевшей душе.
— И схватка Яна Цыгана с Ван Гутом тоже мити-мити?! Тоже туфта?
— Конечно. Она-то в первую очередь. Кто это тебе допустит, чтоб на прощанье победил Ван Гут, настроение публике испортил? Поэтому: да здравствует великий русский борец Ян Цыган!
— Гад ты, — сказал я, и чтоб Леха не видел Моих новых жутких слез, бросился бежать. Но не мог я убежать просто так, с опустошенной разорванной душой, я должен был хоть криком, хоть оскорблениями спасти ее, и, взбежав на Моральскую гору, я унял слезы и крикнул Лехе, все также освещенно стоящему под фонарем:
— Гад ты последний! Малахольное ты чучело! Дурак неверующий! Войной контуженный!
В ответ раздался хохот и крик:
— Топай домой, салага! А то уши нарву… Пока они горячие…
На другое утро я пересел к Леньке Шакалу.
4
Между тем, приближались экзамены.
Вообще-то к экзаменам нам было не привыкать: мы их сдавали, начиная с четвертого класса. Но раньше — только по основным предметам, нынче, в седьмом выпускном, нас ждали испытания чуть не по всему: литература, русский — письменно и устно, геометрия, алгебра — письменно и устно, физика, химия, немецкий… — двенадцать экзаменов!
«Несчастные, — пожалеют нас сегодняшние ученики и педагоги. — Ненужные перегрузки».
— Счастливые, — отвечу я. — Необходимые перегрузки!
Это те перегрузки, от которых, как в спорте, человек становится крепче. Крепче, организованней делается его мозг.
Мне снова возразят: «Наверное, тогда, в ваше элементарное время, такие экзамены были возможны. Но нужны ли, возможны ли они сейчас, когда так невиданно взбурлил поток информации? Под силу ли они ученикам?»
Под силу. Временное умственное перенапряжение, концентрация всех сил нужны, чтоб ребенок, а потом юноша был готов к более сложным испытаниям — на аттестат зрелости, в техникумах, в институтах. Всю жизнь!.. Ранние экзамены нужны именно сейчас, чтоб растущий человек не захлебнулся в этом самом информационном потоке, чтоб он особенно крепко знал основы всех предметов.
Они нужны и в моральном плане: только сдав экзамены, успешно завершив труд, можно испытать по-настоящему праздник окончания учебного года. Но что это за праздник, что за счастье, коли тебя отпускают на каникулы, на целых три месяца, просто помахав тебе ручкой?
Не проверив, способен ли ты на большее, не узнав, каким, ты уходишь в старший класс?
…Несчастным исключением, испытывающим перед грядущими экзаменами не просто испуг, а панический ужас, был мой старый новый сосед по парте и душевный друг Шакалов Леонид Дермидонтович.
— Здорово, Ленька, — сказал я. — Пустишь на фатеру?
— Садись, — удивленно пробурчал он. — Парта не моя, казенная.
Больше он ничего не сказал, все четыре часа просидел молча, шмыгая носом и что-то черкая в одной, на все предметы, вконец разлохмаченной, знаменитой своей тетради: «немец» Василий Александрович звал ее, по Пушкину, собраньем «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». В шутку, понятно, потому что там, кроме обрывков нерешенных задач, недописанных упражнений и каких-то диких рисунков, никаких «замет» не было.
С двух последних уроков, с военного дела, мы с Ленькой умотали: надоел нам Юрка-Палка за год со своей шагистикой.
— Пусть генерал Быков марширует, ему надо, — сказал я. — А мне это ружье скоро шею перетрет.
— Мне тоже, — сказал Ленька.
Мы двинули нашей старой дорожкой через Зыйский сад к его дому, и тут под сенью древних, демидовских еще лиственниц Ленька, наконец, заговорил:
— Слышь, Денис, а ты навовсе ко мне перешел? Али временно, пока с охломоном своим военторговским не помиришься? А?
— Та-ак, — сделал я суровый вид. — Завтра же передам Быкову, как ты его величаешь.
— Передавай, — уныло сказал Ленька. — Я не боюсь. Я счас ниче не боюсь, окромя экзаменов. Как вспомню, какую прорву надо сдавать, так живот болеть начинает, есть даже неохота… Нет, не стану я: Допрежь на завод уйду. К станку.
— На завод ты уйдешь, — сказал я уже серьезно. — Но «допрежь» экзамены сдашь, свидетельство получишь… Совсем я к тебе вернулся. Вместе готовиться станем. Если ты, ясно, захочешь. Прямо с сегодняшнего дня. И начнем с алгебры. А то, я видел, ты даже в степень возводить разучился.
— А я и не умел! — возликовал Ленька. — Значит, полаялся ты со своей орясиной? Я ведь знал, что все равно так будет. Угнетатель он, паразит!
— Ладно, кончай ругаться, труженик из чашки ложкой, — сказал я. — Поворачивай оглобли. Пойдем ко мне.
Но Ленька вдруг встал.
— А может, зряшное это дело? Не в коня корм?
— Пошли, тебе говорят! Терпенье и труд все перетрут.
С этой прописной истины и начали мы с Леонидом Дермидонтовичем подготовку к экзаменам. И — кончилось мое одиночество. Я снова стал кому-то нужен. Снова была рядом родственная душа, с которой можно было и помолчать, и поругаться, и излить душу. Мы занимались с Ленькой каждый день, так что Шолохова— за это время пришли остальные тома «Тихого Дона» — я мог читать только ночью, а днем, во время перекуров, пересказывал его Леньке, который слушал, разинув рот…
Леха же Быков сидел один, сидел с безразличным скучающим лицом, и классные делишки ему, как и прежде, были до лампочки. Хотя власти своей он не выпускал, врезал тому, кто попадется, даже чаще, чем раньше. Особенно доставалось от него крикливым Борьке Петухову и Ваньке Хрубиле. И другу моему Шакалу он раз, походя, сунул под дых, так что тот с минуту, наверное, хватал впустую воздух, пока продышался. Не трогал он только меня, но и не замечал, насквозь смотрел, будто меня и не было.
В классе стало еще скучней и молчаливей, хоть не ходи в школу. Но вот все кончилось. Пришло 20 мая, а с ним первый экзамен.
Изложение.
Сейчас в выпускном восьмом классе шагнули дальше — сочинение пишут! В прошлом году мой сын тоже писал; из трех тем — о моральном облике, о будущей профессии, об Отечественной войне — выбрал последнюю. Войну, конечно, мы забывать не должны, но где же литература? Великая русская литература? Ведь именно в восьмом они проходят Радищева и Пушкина, Лермонтова и Гоголя! Нету литературы!
Мы не были семи пядей во лбу, но русскую литературу немного знали — это точно. А разве воспитание души менее важно, чем воспитание ума?.. То изложение мы писали по Гоголю, из «Тараса Бульбы». Отрывок о русском товариществе и казнь Тараса, соединенные в один кусок.
«Нет уз святее товарищества!..»
Я написал первым. В каком-то полубреду, еще не очнувшись от гоголевского текста, проверил «труд» Шакала. Чтоб не вертелся, Екатерина Захаровна велела собрать мне работы: отведенные на экзамен два часа кончились.
К последнему, видя, что он еще пишет, я подошел к Лехе Быкову. Он поставил точку и пододвинул ко мне раскрытые листки; я глянул в конец и ахнул: трубку, которую потерял Тарас, он написал через «п», а прощальную, с костра, речь старого полковника пустил сплошняком с другим текстом, не выделив ее никакими знаками.
— Ты хоть проверь, — прошептал я, вновь чувствуя узы товарищества. — Жаба подождет. Хоть «трупку» исправь!
— Катись отсюда, грамотей, — ответил он. — Четверка все равно будет. Ясно?
«Ясно. Куда Жаба денется, если вы ее ворованной жратвой за горло взяли?» — со злостью думал я, топая к кафедре…
Отметки за изложение Жаба объявляла на другой день, на консультации по литературе. Я схлопотал четверку. Шакал, слава богу, выполз на троечку. Пятерка была одна — у первого ученика Сереги Часкидова. Этот красивый настырный парнишка, вроде и памятью не блистал, не то что наши гении Борька Парфен и Борька Петух, но учился легко, счастливо, хотя и за учебниками не пропадал, не зубрил, как окаянный, до полуночи гонял футбол на своей Пароходной улице, а пятерки сыпались на него, будто с неба. Счастливая, видно, у человека была планида!