Солдат и Царь. Два тома в одной книге - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас думаю: вот он носил крест, Павел Ефимыч. В Бога – верил. Тогда все верили. Нельзя было иначе. И все же поднял руку на царей. На своих царей.
…нет, не поднял… не стрелял…
…сейчас уж не встанет из могилы и не расскажет, как оно все было.
…Да тогда они уже не своими были, цари-то. Они уже были чужаками в поменявшей одежду стране.
Новое платье России сшили, красное.
Стрекотала швейная машинка.
Текла красная ткань из-под грубых родных рук.
Кровь родная, люди родные, – а цари чужие.
Немцы. Немчура. Чужие. Немые. Иные.
Представляла, как прадед Павел стоит, солдат, с ружьем наперевес, и ружейный ствол – на царя наставляет. Может, это он и убил последнего царя?
Честь убить царя пытались присвоить многие. Цареубийца, это же навсегда в истории! Называют разные фамилии. Разные люди пишут на эту тему мемуары. Так до сих пор никто и не знает, кто это сделал.
Когда начинается революция или война, нет правых и виноватых. У каждого своя правда, и он борется за нее.
Бабушка рассказывала не только о человеке, донесшем до семьи Павла Еремина его нательный крест; а еще об одном друге. С ним Павел Ефимыч вместе служил в красном отряде в Екатеринбурге.
Этот друг был не только прадеда друг. Но и бабы Наташи друг, так я понимала.
Потому что она так ласково и в то же время сердито называла его, будто обзывала: «Мишка Лямин». Скажет: «А, Мишка Лямин…» – и рукой махнет, будто муху отгоняет.
То ли презрительно, а то ли озорно.
Будто самого этого загадочного Мишку – смеясь, по руке бьет.
Значит, знала она его, этого Мишку.
В ящике старинного письменного стола красного дерева у бабушки, среди разных фотографий, лежала и такая: два солдата стоят перед камерой, глядят в объектив осовело. Слишком долго, видно, держал двух мужчин нерасторопный фотограф перед волшебной коробкой: никак не мог зажечь магний. Я рылась в ящике, когда бабушка уходила в молочный магазин – за кефиром, молоком и творогом, – доставала из ящика пожелтелый снимок. Кто слева, кто справа? Прадеда Павла я уже узнавала: он и правда был красив. Степной и дикой красотой. Брови вразлет, фуражка надвинута на лоб, узкие калмыцкие глаза. Рядом пялился в камеру другой солдат. Ростом выше Павла Ефимыча. Длинный и нескладный. Шинель мала, чуть выше колен. Не шинель, а казачий тулуп. На башке будёновка. Глаза таращит. В отодвинутой вбок руке сжимает винтовку, крепко упирая ее прикладом в дощатый пол.
Я глядела на снимок и со сладким страхом думала: а может, это он убил?
«Мишка Лямин, – тихо говорила бабушка, разложив на столе кефир и творог, и белые, будто мраморные, яйца, и мясной горячий пирог в промасленной бумаге, глядя из-под очков на желтый, коричневый, как в печке запеченный, снимок в моих руках, – Мишка, рыжий, бесстыжий, он наш, буянский, он же ко мне сватался. А я ему отказала. Ох и рыжий! Аж красный был! Вот какой рыжий! Идет по Буяну – как фонарь горит! Издалека видно! И после гражданской войны тоже приезжал в Буян. Тоже свататься хотел. Мне сказали. Да я уже вышла за деда твоего, Степана. А Мишка – до нашей избы так и не дошел. Застеснялся. Ну что ж… Судьба такая».
А что с ним потом стало, с этим Мишкой, спрашивала я.
«До генерала дослужился», – с тяжелым длинным, как жизнь, вздохом отвечала бабушка.
…Детей интересует смерть. Может, потому, что они о ней ничего не знают, зато верно и жгуче ее чувствуют. Им не надо говорить, что все мы умрем. Им на эту тему снятся сны. Иногда снится, как их убивают; во сне они бегут, убегают, а за ними топот ног, их настигают и стреляют в них. И дети вскидывают руки и падают животом на забор. Или на кирпичную стену. Или на колючую проволоку. Или просто на землю.
У меня такой сон был. Он приходил ко мне несколько раз. Адская боль, когда в тело входит пуля. Я ощущала, как из меня льется горячее, льется кровь. Руки хватались за забор – я пыталась, уже умирая, через него перелезть. Перелезть из смерти в жизнь. Я делала над собой страшное усилие и просыпалась. Кровь, громыхая, толкалась в уши, разрывая барабанные перепонки. Меня убили, думала я дико и быстро, но вот же я проснулась, и все это понарошку.
Кровь толкалась в сердце, в губы, в глаза. Я неистово радовалась, что я жива. Я живу, и это такое счастье! Неужели я когда-то умру? Или меня убьют, как во сне?
Или – убьют не во сне?
Я запомнила, как зовут того солдата, с желтого снимка. Быть может, это он меня во сне убивал. А может, кто другой. Это уже неважно.
Когда бабушка Наталья умерла, все ее вещи достались дочерям Валентине и Тамаре. Нина, моя мать, не получила из ереминского дома ничего, ни вещицы, ни иконки, ни фотографии, ни вышитой бабушкиными руками подушки. Хотя очень просила: «Отдайте мне корзинку с последним вязаньем и спицами».
…Бабушка сидит. Вяжет. Во рту держит две спицы с янтарными шишечками-наконечниками. На столе наперсток, серебряный, с такой же янтарной головкой в дырках. Ножная финская машинка укрыта холстиной. «Ты знаешь, Леночка, они, отец и Мишка, очень дружили. Переписывались. Отец вернулся с Урала в Новый Буян – ему то и дело от Мишки почту приносили. А отец не умел особо писать, хотя грамотный был. Однако Мишке – отвечал. Карандашом царапал. В Буяне Павел Ефимыч стал церковным старостой. Маслобойку завел… мельничошку… А потом письма перестали приходить. Нас раскулачили… мельничошку отняли, маслобойку покалечили… сломали… Все сломали, все».
…Все сломали, все. Но мы же наш, мы же новый мир построили!
Построили – а потом опять разрушили.
А потом опять построили.
А потом…
И так всегда.
Значит, нет выхода из круга?
Я жила и не думала об этом друге. О солдате этом. Рыжем и бесстыжем. А в последние годы вдруг стала думать и думать о нем. И видеть его. Почему-то его, а не прадеда Павла, – ярче, четче.
Что такое смерть? Это когда забывают до конца. Напрочь. А жизнь, наверное, это то, когда тебя видят и помнят.
У нас сейчас многие молодые хотят революции. Мы озираемся по сторонам, смотрим на те земли, где революции эти произошли, и хорошо видим: да, опять кровь, разруха и смерть. Ничего, кроме смерти. Но смерть проходит, и приходит жизнь. Только она уже совсем другая.
И из смерти, из войны или революции, надо выкарабкиваться страшно долго.
Страшно и долго.
Сколько усилий для того, чтобы построить новое!
А что такое новое? Может быть, это опять время?
А оно старым или новым не бывает. Оно всегда одно.
Его шьют и режут. Прострачивают очередями. Сшивают петлями виселиц. Ставят на нем огненные заплаты. А оно такое текучее, скользкое. Льется и ускользает.
Недавно мне приснилось, что в меня опять стреляют. Но я не убегаю. Я стою ровно и тихо. И смотрю убийце прямо в лицо.
Я хорошо знаю его.
Помню по желтой фотографии.
Вот здесь у него морщинка под глазом. Вот здесь, возле уха, родинка.
Он мне как брат. Родной.
…И он не опускает винтовку. Он стреляет все равно.
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
«Да, бесконечно много значит видеть. Не видевший, не переживший войны никогда в ней ничего не поймет, это значит – не откажется от понимания, объяснения и оправдания ее.
Поужинав, мы прошли в оперативную штаба. Там сидело несколько офицеров: каждый за своим столом при своей лампе и в ворохе своих бумаг. За спиной у каждого карты, с синими и красными изображениями линий наших и немецких окопов. Во всем бросающаяся в глаза вытравленность всякой реальности – все: схема, цифра, сводка, исходящая, входящая, телефонограмма, радиограмма… но совсем не ночь, дождь, глина, мокрые ноги и горячий затылок, лихорадочная, бредовая тоска о прошедшем и сладкая мечта о грядущем, проклятие безответного повиновения и проклятие безответственного приказания, развратная ругань, «мордобитие» перед атакой, отчаянный страх смерти, боль, крики, ненависть, одинокое умирание, помешательство, самоубийство, исступленье неразрешимых вопрошаний, почему, зачем, во имя чего? А кругом гул снарядов, адские озарения красным огнем… О Господи, разве кому-нибудь передать это.
Помнишь наши споры? Я всегда утверждал, что понимание есть по существу отождествление. Война есть безумие, смерть и разрушение, потому она может быть действительно понятна лишь окончательно разрушенным душевно или телесно – сумасшедшим и мертвецам.
Все же, что можем сказать о ней мы, оставшиеся в живых и в здравом разуме, если и не абсолютно неверно, то глубоко недостаточно.
Писать дальше не могу. Сейчас приехал командир из лазарета и прислал за мной своего денщика, который утверждает, что будто есть сведения, что в Петрограде революция…
О если бы это оказалось правдой!»