Одиночество пастыря - Ион Друцэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря этим поминутным уходам он оставался трезвым в самом анафемском загуле, в самой дикой круговерти. Похоже, ему даже нравилось быть трезвым, когда все вокруг сходят с ума. Есть порода людей, в которых неистребимо живо отеческое начало, они кажутся рожденными для того, чтобы молча, по-патриаршьи восседать во главе стола. А на долину нет-нет, да накатит какая-нибудь блажь. То поспорят, кто кого перепоет, то кто кого перепляшет, то все вдруг становятся детьми, смеясь и дурачась до упаду. Но чтобы, не дай бог, не натворить бед, кому-то нужно было оставаться за взрослого. Пастырь безропотно соглашался оставаться трезвой головой при чужих гулянках. Правда, иной раз отвлечется, вздохнет, его глаза начнут блуждать по тем дальним холмам, которых и в полдень, в хорошую погоду, не всякий разглядит.
— Пошел овец искать, — посмеивалась над ним разгулявшаяся долина.
Одинок был, как перст. Ни жены, ни детей, потому что пастушество — это не столько занятие, сколько призвание, крест на всю жизнь, ибо тот, кто взял посох и сказал «пошли», и отара послушно двинулась за ним, вверив ему свою судьбу, уже не сможет больше без овечек, так же, впрочем, как и овечки без него.
Односельчане относились к нему с уважением, которое больше смахивало на зависть. Поражались, например, его необычайной силе, хотя те, которых он одолел, не отрицая того, что лежали на лопатках, добавляли при этом, что, если бы и им суждено было гулять за отарой, балуя себя мамалыгой да овечьей брынзой, уж они бы ему показали, что такое настоящая борьба.
Говорили, скуп на слова как тот пастырь. И в самом деле, когда он опускался в мир своих раздумий, слова из него не вытащишь. А чего это он копит про себя словечки, на что бы они могли ему пригодиться, удивлялась долина. Солит он их, что ли? Насплетничавшись вволю, вздохнут и подумают про себя: конечно, когда у тебя отара и верные овчарки стерегут твое добро, можно не то что день, можно и год прожить, не проронив ни слова, а когда гонят в хвост и в гриву и ты весь в поту да в обидах, попробуй выдюжи, не отлаявшись по крайней мере!
А еще временами говорили — башковит, как тот одинокий пастырь При всей его замкнутости и молчаливости в трудную минуту, когда растревоженная долина прикидывает, что да как, и ничего путного на ум не идет, вдруг он, спустившись с холма, молвит как бы про себя словечко, которое так и прошьет, — не слово, а чистое золото! Конечно, говорили потом те, которым на роду писано нести чушь да ахинею, — конечно, если отгородиться от всех и, живя в одиночестве, истреблять в зародыше все глупости, какие ни придут в голову, в конце концов поумнеешь. В долине тоже далеко не все дураки. Есть и очень даже умные, да что толку, когда сгорают в дыму никому не нужной болтовни. Если бы загнать их в одиночество да если бы и им дано было помалкивать, они бы тоже, может, в трудную минуту изрекли бы чего-нибудь этакое…
А еще говорили — святой, потому что веяло от него покоем, и ничего низкого и грязного к нему не приставало. При нем нельзя было сказать грубое слово, нельзя было оскорблять, воровать, нельзя было кривить душой. А мир по-прежнему греховен, и бремя греха по-прежнему давит. И наступает пора, когда душа человеческая хочет умыться, чтобы стать самой собой, она жаждет чистоты, ничего, кроме чистоты. По вечерам, возвращаясь кто с поля, кто из леса, кто из города, норовят войти в село через гребень холма так, чтобы хоть пыль отряхнуть со своих ног у его порога.
Пыль, конечно, тоже можно по-разному стряхивать. Одни просто тихо пройдут мимо, потому что пыль, она пыль и есть. Не углядишь, когда пристанет, не видно, когда сходит. Другие нарочно остановятся, высоко поднимут левую ногу, потом правую, а сами тем временем глазеют через забор: где там у него связанная узлами, подвешенная к балке свежая брынза? Где чаны с вкусной, кисленькой сывороткой? Если хорошо поискать, завсегда можно в чужом дворе увидеть то, чего тебе особенно хочется, а увидав, так и тянет руками потрогать. Калитка, однако, закрыта. Прохладные вечера — самое время пасти измученную дневной жарой отару, и его, конечно, нету дома.
Но даже когда они его и заставали, толку было мало. Заметив гостей у ворот, пастырь выходил, полный доброжелательности. Сняв шляпу в знак приветствия, застывал, весь внимание. А те знай себе переливают из пустого в порожнее, полагая, что когда хозяину надоест их слушать, он пригласит в свой дом, угостит брынзой, сывороткой, если не их самих, то по крайней мере малышей. Да неужели он не видит, как они сучат ножками, как текут у них слюнки? Неужто ему не хочется вместе со своим домом осесть в памяти этих малюток, чтобы они запомнили на всю жизнь, как шли они по гребню холма и тот одиноко живущий человек пригласил, угостил. Видит бог, он бы, конечно, с дорогой душой, но…
Овечек не было.
Хорошо. Положим, не было овечек, но в таком случае можно ли считать себя пастырем, если овечек нету?! Бывает, конечно, что у какого пастыря вдруг не стало овец, но если проходят годы, овечек все нет, а ты все еще числишься в пастырях, то что это, если не шарлатанство? В другое время за это голову снимали! Насупившись, нахохлившись, долина начинает высиживать свои мелкие обиды в ожидании, когда из них вылупятся птенцы благородного гнева.
Особенно весной неистовствовала долина. С марта месяца, как только наступало время окота овец, и до мая, когда отары уходят на пастбище, долина — сплошное ожидание. По старинному пастушьему обычаю, после окота полагается угощать соседей и односельчан дарами стада твоего, дабы удача тебя и впредь не покидала, но время идет, уже лето на носу, а приглашения нет как нет. Изведенная в конец долина утверждала, что такого кулака и скупердяя мир еще не видывал. Другие, правда, старались смотреть на это иначе, говоря, что он, бедняга, может, и рад бы, но…
Слышали, слышали. Овечек нету. А если так-таки нету овечек, откуда в нем столько силы? Можно ли, питаясь одной мамалыгой, положить на лопатки всю деревню? А тот овчинный тулуп, широченный и длинный, до самых пят, он что, с неба свалился? А серая каракулевая, отдающая голубизной кушма? Можно ли пошить себе такую шапку, не имея по крайней мере двести — триста овечек, чтобы было из чего выбирать? А кремень и кресало? Чего таскать их с собой, если не блуждаешь с отарой по горам? И кому, скажите на милость, играет он по вечерам на свирели? Неужели старается только для той шавки, что свернулась калачиком у порога?
Дальше — больше. Днем вопрошают на перекрестках, по ночам подкарауливают в темных закоулочках. Всяко бывало. И оговаривали его, и предавали, и в карты проигрывали, и темной ночкой в глухом месте накидывались. Били нещадно и, обвязав веревками, волокли к заготовленной петле, но бог не давал его в обиду.
Не сумев потопить в помоях, долина начинала им гордиться. Скажи, какой молодчина, скажи, какой смельчак! Вот взять соседские села наперечет, кто мог бы похвастаться таким богатырем?! Да никто. И, само собой разумеется, когда настал день и старая Бессарабия перешла из одного мира в другой, когда принялись лихорадочно искать, кто мог бы и статью, и речью, и всем видом своим достойно представить долину новым властям, пошли к нему на поклон.
— Как поживаешь, отец? — говорят, спросили краснозвездные танкисты, когда он вышел к ним с хлебом-солью. Оказалось, что пастыри — плохие политики. Вместо того чтобы завести длинную речь о печалях и невзгодах долины, потому что было в самом деле полно и печалей и невзгод, он по своему обыкновению обронил:
— Добре.
Эта краткость дорого ему обошлась. Через несколько дней, когда началась всеобщая перепись, первым делом поднялись к нему наверх, чтобы выяснить, чего он там такого нажил, что ему всегда и неизменно добре живется. Пастыря, конечно, не было дома. Полный двор овечьих орешков, открыты и ворота, и калитка, а его нет. Хорошая погода, самое время поднять отары в горы. Пришлось составить опись хозяйства со слов соседей, а что могут нарассказать соседи, когда нас дома нету, это известно всем и каждому.
Пошумели, правда, при дележке земли. Бедняков много, а освободившихся земель в обрез. Когда стали искать, кому можно и не давать, вспомнили о нем. Зачем пастырю пахотная земля? Да ему, кроме пастбищ, вообще ничего не надо! А когда дошли до зеленых лугов, оказалось, что там и делить особо нечего. Рвали их друг у дружки по клочьям и в конце концов решили: обходился как-то пастырь до сих пор? Обойдется и дальше.
— Добре.
А между тем накатывала тяжелая пора поставок, налогов, займов. Бедная земля после четырех лет войны и запустения лежала серая, бездыханная, задавленная пылью. За все лето ни капли дождя. Небо из конца в конец, как бескрайняя белесая пустыня, и огромное раскаленное солнце с утра до вечера губило все на корню. Пожелтела поднявшаяся было до колен кукуруза, сгорели начавшие было колоситься хлеба, помутнела вода в колодцах, родники пообсохли. Огромные трещины, как ящерицы, бежали, раскалывая землю вкривь и вкось.