Семь рассказов - Лев Кассиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом валялась кожаная куртка одного из пилотов. Мы вынули из кармана ее щегольской бумажник с монограммой. В бумажнике, рядом с порнографическими открытками, которые стали уже традиционной находкой в карманах убитых или пленных воздушных разбойников фашизма, мы увидели записную книжку. Перелистав ее, мы узнали, что убитый фашист — летчик опытный, опасный и безжалостный. Длинная цепь хладнокровных убийств, разрушений и погромов тянулась со страницы на страницу этой страшной карманной памятки летающего громилы. Нарвик, Балканы, Варшава, Крит, Барселона, Мадрид... В книжечку была вложена раскрашенная открытка с видом Мадрида. И, глядя на эту открытку и на полуобгоревший труп воздушного волка, я вдруг вспомнил страшные минуты, которые, навсегда врубившись в память, до сих пор кошмаром живут в ней.
...В тысяча девятьсот тридцать шестом году вместе с моряками славного теплохода «Комсомол» мы совершили рейс в Испанию. Там шла в то время гражданская война. Испанские фашисты вместе с немецкими и итальянскими фашистами душили, топили в крови Испанскую республику. Фашисты бомбили Мадрид. Наш корабль стоял в гавани Вильянуэва-дель-Грас, близ Валенсии. Нам сказали, что из Мадрида вывозят на побережье ребятишек. Мы поехали навстречу по большой Валенсийской дороге, чтобы встретить маленьких мадридцев, детей героического города, и передать им свои подарки. У каждого из нас были припасены гостинцы для испанских ребят.
Детей ждали в большой придорожной таверне на пути из Мадрида в Валенсию. Здесь ребята должны были отдохнуть и перекусить. Белые конусы аккуратно сложенных салфеточек стояли у приготовленных приборов, и каждый из нас положил рядом свой гостинец: шоколадку, ваньку-встаньку, маленького плюшевого медвежонка, воробья-свистульку и другие безделицы, купленные нашими моряками в Батуми и Одессе.
Но ребята не ехали.
Мы ждали их два часа...
Мы ждали их четыре часа... Уже темнело. Надо было возвращаться на корабль.
Ребята не ехали...
И вдруг застрекотала у дверей таверны ошалелая мотоциклетка. Вбежал запыленный человек. Куртка его была разорвана. Запекшийся рот выкрикивал что-то бессвязное. Мы разобрали лишь два слова: «ниньос» и «аппарато»... И мы поняли: дети... самолеты... И мы вскочили в машины.
Через сорок минут мы были там. И то, что мы узнали, то, что мы увидели, всегда, до последнего толчка сердца, до последней вспышки сознания будет жечь нас и калить нашу ненависть.
Их вывезли в полдень, детей города Мадрида. День был солнечный, видимость — превосходная. Ребят везли в больших серебристых автобусах, на крыше которых гигантскими буквами было написано: «Дети. Едут дети. Только дети. Никого, кроме детей». Немецкие летчики на «Хейнкелях», итальянские летчики на «Капрони» и «Савойя» настигли колонну посреди дороги. Четыре раза заходили они на бреющем полете, четыре раза пулеметным огнем и осколочными бомбами били они по серебристым автобусам, на которых было написано: «Дети. Никого, кроме детей».
Когда мы примчались туда, первым, кого мы увидели, был человек в черном, с выплаканными до дна и теперь уже сухо горящими глазами. Медленно шел он по обочине шоссе, где рядами было уложено то, что осталось... Он нагибался и прикладывал к маленьким трупикам бумажки с номерами для морга. 28... 29... Я видел цифру 40 и дальше уже не хотел, не мог продолжать эту чудовищную нумерацию. Женщины из соседней деревни, матери других испанских детей, на коленях ползали по шоссе, бились растрепанными головами о жесткий гудрон и грозили сжатыми кулаками небу, откуда пришла на головы ребят эта бессмысленная злоба убийц. В опустевшей таверне, там, на пути к Валенсии, стыло какао и лежали рядом с салфетками ставшие ненужными наши подарки: плитки шоколада, воробьи-свистульки и плюшевые медвежата... А мы стояли на большой Валенсийской дороге и до скрипа в зубах сжимали челюсти, чтобы не закричать от ярости и боли.
...А теперь я смотрел на эти обгоревшие трупы, на раскрашенную открытку с видом Мадрида, вынутую из щегольского бумажника летающего убийцы. Может быть, не этот, может быть, не он убивал тогда испанских детей на большой Валенсийской дороге. А может быть, и он сам. Неважно! Во всяком случае, он был из тех, кто запятнал небо и землю Европы крючковатыми паучьими лапами фашистских свастик, кто громил чудесные города, уничтожал все живое и свободное, попадавшееся ему под крестоносное крыло, кто убивал в норвежских фиордах и под испанскими пальмами. Вот где он нашел свой конец, здесь, в лесу, среди русских березок, августовской ночью, на подступах к Москве, где он хотел продолжить список своих убийств.
ДНО И КРЫШКА
Пришла девушка-студентка и сдала в фонд обороны Советского Союза массивный серебряный кубок. Старомодный, тяжеловесный, напоминающий предметы церковной утвари, он заинтересовал всех нас. И совсем уже странным показался этот сосуд, когда на дне его мы разглядели грубо нацарапанную надпись: «Випей то дна, полуби мена...»
Расспросили девушку, и она, нахмурившись, сперва отрывисто и неохотно, а потом сама, загоревшись, рассказала нам историю этого кубка:
— Знаете, когда это было!.. Очень давно. Я тогда еще совсем маленькая была. Это у нас на Украине случилось, когда немцы там были. Папа в Красной Армии был, а у нас в хате офицер-немец стоял. Вселили его к нам. Худой такой, а усы толстые. Нескладный... Я его на всю жизнь запомнила. А мама у меня была очень собой красивая. И веселая такая. Сама могла песни складывать. Офицер и стал на нее все поглядывать. А меня нарочно по всяким делам посылает, чтобы я ушла. А мама говорит: «Не ходи». Потом он стал грозиться, револьвер вынимал. Вообще это — просто кошмарно вспомнить. Но мама, конечно, на него никакого внимания. Она его терпеть не могла. Противный такой... Вот однажды он пришел, и принес чего-то в плаще. Развернул плащ и говорит маме: «Вот я гостиницу принес». Как сказать правильно, не знал. Это он вместо «гостинец» сказал «гостиницу». И вынул эту посудину. Наверно, в церкви где-нибудь украл. А сам говорит: «Вот вы выпейте до дна, а там на дне я сюрприз сделал...» И налил эту посудину целую вина. Приставал, приставал к маме, надоел ей, она взяла и выпила. Оказывается, на дне немец гвоздем, что ли, стихи нацарапал, сам видно сочинял: «Випей то дна, полуби мена»...
— И тут он стал меня выгонять из дому, а сам обнимает маму и грозится, что она от него все равно никуда не денется. Тогда мама говорит: «Ладно. Пусть будет по-вашему. Только я вам тоже сюрприз хочу сочинить. Вы на донышке, а я под донышком. Только, чур, не подглядывать...» Вышла она из горницы, зашла за печку и чего-то там гвоздем царапает. Потом вернулась, поставила на стол посудину, а в ней вино до краев. Немец усы расправил, выпил все вино, опрокинул посуду, да как прочтет, что там мама ему написала, так сразу губу отвалил, стал револьвер из кобуры тащить. Побледнел весь, трясется, никак отстегнуть не может, кричит: «Это что за смех? Какие тут шутки? Я вам сейчас всем». Да вдруг осекся, за грудь схватился и повалился на скамейку. Стал что-то по-немецки кричать, доктора звать. А мама схватила кубок этот, чтоб следов не осталось, меня — на руки, и побежали мы с ней из хаты. Немец вдогонку выпалил, но пуля маму только по плечу чиркнула... А потом все-таки маму немцы поймали и загубили... Я тогда маленькая еще была, но все помню. А кубок этот мне на память остался. Вот теперь я его и хочу отдать в фонд обороны, чтоб немцам этим долг вернуть. Пусть хоть одна пуля на эти деньги мои сделанная за маму отплатит.
Девушка замолчала. И молча стояли слушавшие ее люди, принесшие деньги, облигации, часы, серебряные ложки — чтоб отдать их в фонд обороны страны.
— А что ж такое под донышком мама ваша ему отписала? — полюбопытствовала женщина, державшая завернутый в платок серебряный канделябр.
— Там было написано так, — сказала девушка, — мама там так написала: «Пил пес до дна, а пришла псу крышка».
ЧЕТВЕРО ИЗ НИХ
На снимках, которые мы потом рассматривали, они выглядели очень импозантно — эдаких четыре надменных молодца, один краше другого и друг за друга горой... Снимались они охотно: на крыле самолета, под крылом, за столиком биргалки, уставленным рядами опорожненных бутылок, потом в обнимку с какими-то, очевидно, не очень щекотливыми девицами и опять перед своим самолетом с тридцатипятикилограммовыми бомбами, которые они баюкали на руках, лихо посматривая в аппарат.
Когда их на рассвете увидел на пригорке у деревни Запрудина Сережка Костылев, было уже достаточно светло, для того чтобы запечатлеть на снимке еще раз эту четверку. Но снимать было некому. Да и выглядели все четверо уже неважно. Весь квартет имел вид весьма пощипанный: у одного был расквашен нос; другой потерял во время прыжка шапку; у третьего все лицо было исцарапано сучьями, а четвертый — самый старший из них — и, на всякий случай, споровший со своей куртки все знаки различия и петлички, выглядел порядком помятым. Он тяжело дышал, отдуваясь, и потирал ушибленную в колене ногу. К тому же его мучила икота.