Колыванский муж - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Навстречу ей из окна нижнего этажа раздался возглас:
- Aurora! Она отвечала:
- Tante!
И вдруг и баронесса, и ее дочь выбежали к Авроре, а Аврора бросилась к ним, и, как говорится, "не было конца поцелуям".
Через час Аврора и младшая из дам вышли в сад. Они долго щебетали и целовались, - потом сели. Аврора теперь была без шляпы, но в очень ловко сшитом платьице, а на голове имела какой-то розовый колпачок, придававший ее легкой и грациозной фигуре что-то фригийское.
Аврора ласкала даму по голове и несколько раз принималась целовать ее руки и называла ее Лина.
Вышедшая к ним в сад баронесса обнимала и целовала их обеих.
Из их разговора я понял, что Аврора и Лина - кузины.
Вечером в этот же день к ним приехали два почтенные гостя: пастор и вице-адмирал, которого называли "Onkel" {Дядя - нем.}. Они оставались недолго и уехали. А вслед за ними, в сумерки, пронеслась опять со своим саквояжем Аврора, и ее больше не стало.
Мои девушки узнали, что старая баронесса проводила "эту зажигу" на пароход, и при этом они также расследовали, что "у немок были крестины", и именно окрестили того малютку, который выезжал в сад в своей детской колясочке.
Мне до этого не было никакого дела, и я надеялся, что и позже это никогда меня нимало не коснется; но вышло, что я ошибался.
Завтра и послезавтра и в целый ряд последующих дней у нас все шло по-прежнему: все наслаждались прекрасными днями погожего лета, два старшие мальчика пели под моими окнами "Anku dranku dri-li-dru", а окрещенный пеленашка спал в своей коляске, как вдруг совершенно неожиданно вся эта тишь была прервана и возмущена набежавшею с моря страшною бурею.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В один прекрасный день, перед вечером, когда удлинялись тени деревьев и вся дачная публика выбиралась на promenade {гулянье (франц.)}, - в калитке нашего серого дома показался молодой и очень красивый морской офицер. Значительно растрепанный и перепачканный, он вошел порывисто и спешною походкою направился прямо в помещение, занимаемое немками, где по этому поводу сейчас же обнаружилось некоторое двусмысленное волнение.
Прежде молодая немка прокричала:
- Er ist gekommen... ah! {Он пришел... ах! - нем.}
А потом старшая повторила:
- Ah! Er ist gekommen! {Ах! Он пришел! - нем.}
И вдруг обе суетливо забегали, чего никогда до сих пор не делали.
При открытых окнах у меня вверху и у них внизу, на несчастие, все было слышно из одного помещения в другое. Ночами при общей тишине даже бывало слышно, как пеленашка иногда плачет и как мать его берет и баюкает.
И теперь мне показалось, будто тоже что-то происходило около этого пеленашки. Мне казалось так потому, что вслед за возгласами "Er ist gekommen!" старшая немка с буклями вылетела в сад с пеленашкою на руках и, прижимая к себе дитя, тревожно, острым взглядом смотрела в окна своего покинутого жилища, где теперь растрепанный моряк остался вдвоем с ее дочерью.
Я сообразил, что, вероятно, пеленашка составляет неожиданный сюрприз для гостя, находящегося в каких-нибудь особенных отношениях к матери и дочери, живущим со мною в соседстве. И вскоре мои подозрения еще увеличились.
Через минуту я увидел, как мать вывела в садик старших мальчиков и, оставив их бабушке, сказала каждому по наставлению, из которого я уловил только:
- Still, Papa, {Тише, папа - нем.} - и сама убежала.
Бабушка охватила внучков руками, как наседка покрывает цыплят крыльями, и тоже внушала:
- Still, Friede, Papa: er ist gekommen! Still, Wolia, Papa! {Тише, Фриде, папа: он пришел! Тише, Воля, папа! - нем.}
Дети слушались бабушку и робко к ней жались. Каждый из них одною ручонкою обхватывал ее руку, а в другой держал по новой игрушке.
"Что же это может значить? - думалось мне. - Неужто и оба старшие мальчики тоже составляют секрет для гостя, точно так же, как и маленький пеленашка?"
Насчет пеленашки у меня уже утвердилось такое понятие, что "рыцарь ездил в Палестину", а в это время старая баронесса плохо смотрела за своей дочкой, и явился пеленашка, которого теперь прячут при возвращении супруга, чтобы его не сразу поразило ужасное открытие.
Какая у них, должно быть, теперь происходит тяжелая сцена! Бедный мореходец; бедная белокурая дама; бедная баронесса; бедный и ты, маленький пеленашка!
Чтобы быть дальше от горя, которому ничем нельзя пособить, я взял в руки трость, надел шляпу и ушел к морю.
Но все, что я сообразил насчет причины беспокойства в нижнем семействе, было не совсем так, как я думал. Дело было гораздо сложнее и носило отчасти политический или национальный характер.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда я возвращался домой при сгустившихся сумерках, меня еще за воротами дома встретила моя служанка и в большом волнении рассказала, что приехавший муж молодой немки - "страшный варвар и ужасно бунтует".
- Когда вы ушли, - говорит, - он начал грозно ходить по всем комнатам и кричать разные русские слова, которых повторить невозможно.
- Как, - говорю, - русские?
- Да так, разные слова, самые обидные, и все по-русски, а потом стал швырять вещи и стулья и начал кричать: "вон, вон из дома - вы мне не по ндраву!" и, наконец, прибил и жену и баронессу и, выгнав их вон из квартиры, выкинул им в окна подушки, и одеяла, и детскую колыбель, а сам с старшими мальчиками заперся и плачет над ними.
- О чем же плачет?
- Не знаю, верно пьян напился.
- Почему же вы так обстоятельно все это знаете?
- Шум был, княгиней его пугали, а он и на нее не обращает внимания, а от нас все слышно: и русские слова, и как он их пихнул за дверь, и подушки выкинул... Я говорила хозяйке, чтобы она послала за полицией, но они, и мать и дочь, говорят: "не надо", говорят: "у него это пройдет", а мне, разумеется, - не мое дело.
- Конечно, не ваше дело.
- Да я только перепугалась, что убьет он их, и за наших детей боялась, чтобы они русских слов не слыхали. А вас дома нет; я давно смотрела вас, чтобы вы скорее шли, потому что обе дамы с пеленашкой сидят в моей комнате.
- Зачем же они у вас?
- Вы, пожалуйста, не сердитесь: вы видите, на дворе туман, как же можно оставаться на ночь в саду с грудным ребенком! Вы извините, я не могла.
- Нечего, - говорю, - и извиняться: вы прекрасно сделали, что их приютили.
- Они уже дитя уложили, а сами уселись перед лампочкой и достали вязанье.
"Что за странность! - думаю себе, - этих бедных дам только что вытолкали вон из их собственного жилища, а они, как будто ничего с ними и не случалось, присели в чужой квартире и сейчас за вязанье".
Я не выдержал и высказал это мое удивление девушке, а та отвечает:
- Да, уж и не говорите: удивительные! Этакие слова выслушать, и будто как ничего... Наша бы русская крышу с дома скопала.
- Ну, слова - говорю, - еще ничего: они наших русских слов не знают.
- Понимают все.
- Вы почему знаете?
- А как же я с ними говорила! Ведь по-русски.
Я еще подивился. Такие были твердые немецкие дамы, что ни на одно русское слово не отзывались, а тут вдруг низошел на них дар нашего языка, и они заговорили.
"Так, - думаю себе, - мы преодолеем и все другие их вредные дикости и упорства и доведем их до той полноты, что они у нас уверуют и в чох, и в сон, и в птичий грай, а теперь пока надо хорошенько приютить изгнанниц".
ГЛАВА ПЯТАЯ
Это и было исполнено. Баронесса и ее дочь с грудным младенцем ночевали на диванах в моей гостиной, а я тихонько прошел к себе в спальню через кухню. В начале ночи пеленашка немножко попищал за тонкой стеною, но мать и бабушка следили за его поведением и тотчас же его успокоивали. Гораздо больше беспокойства причинял мне его отец, который все ходил и метался внизу по своей квартире и хлопал окнами, то открывая их, то опять закрывая.
Утром, когда я встал, немок в моей квартире уже не было: они ушли; но зато их обидчик ожидал меня в саду, да еще вместе с отцом Федором.
Отец Федор всем в Ревеле был известен как самый добродетельный человек и как трус: он и сам себя всегда рекомендовал человеком робким.
- Я робок, - говорил он. - Я боюсь, всего боюсь и всех боюсь. Детей крестить - и тех боюсь: держать их страшно; и покойников боюсь: на них глядеть страшно.
Отец Федор сам рассказывал, что он "первый был прислан сюда бороться с немцами" и "очень бы рад был их всех побороть, но не мог, потому что он всех их боится".
Робость этого первого виденного мною "борца" была замечательная, и ее нельзя и не нужно чем-нибудь приукрашивать; да это и неудобно, потому что на свете еще живы коллеги отца Федора и множество частных людей, которые хорошо его знали.
Он боялся всего на свете: неодушевленной природы, всех людей и всех животных и даже насекомых. И сам он, как выше замечено, над этою своею слабостью смеялся и шутил, но побороть ее в себе не мог.
Он не мог войти без провожатого в темную комнату, хотя бы она была ему как нельзя более известна; убегал из-за стола, если падала соль; замирал, если в комнате появлялись три свечки; обходил далеко кругом каждую корову, потому что она "может боднуть", обходил лошадь, потому что она "может брыкнуть"; обходил даже и овцу и свинью и рассказывал, что все-таки с ним был раз такой случай, что свинья остановилась перед ним и завизжала. По счастью, он убежал, но после все-таки у него долго сердце билось. Собак, кошек, крыс и мышей он боялся еще более. Он был уверен, что один раз даже мышь укусила его сонного за пятку. О собаках уже и говорить нечего, а кошки представляли в его глазах двойную опасность: во-первых, они царапаются, а потом они могут переесть сонному горло.