Невыносимая легкость бытия. Вальс на прощание. Бессмертие - Милан Кундера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы можете возразить мне, что негоже изучать правдоподобность анекдота, который совершенно очевидно является не свидетельством, а аллегорией. Прекрасно; что ж, посмотрим на аллегорию, как на аллегорию; забудем, как она возникла (мы все равно в точности никогда этого не узнаем), забудем о предвзятом смысле, который стремился придать ей тот или иной толкователь, и постараемся постичь, если можно так выразиться, ее объективное значение.
Что означает шляпа Бетховена, низко надвинутая на лоб? Что Бетховен отрицает власть аристократии как реакционную и несправедливую, в то время как шляпа в смиренной руке Гёте просит о сохранении мира таким, какой он есть? Да, это обычно принятое толкование, которое, однако, трудно отстаивать: так же как и Гёте, Бетховен тоже вынужден был создать в свое время модус вивенди для себя и своей музыки; поэтому он посвящал свои сонаты поочередно то одному, то другому князю; он без колебаний сложил кантату в честь победителей, собравшихся в Вене после поражения Наполеона, в которой хор восклицает: «Да будет мир таким, каким он был!»; он даже зашел так далеко, что для русской царицы написал полонез, как бы символически бросая несчастную Польшу (ту Польшу, за которую тридцать лет спустя так мужественно будет бороться Беттина) к ногам ее захватчика.
Стало быть, если на нашей аллегорической картине Бетховен шагает навстречу группе аристократов, не снимая шляпы, то это может означать не то, что аристократы — достойные презрения реакционеры, а он — достойный удивления революционер, а скорее то, что те, кто творит (скульптуру, стихи, симфонии), заслуживают большего почтения, нежели те, кто правит (прислугой, чиновниками или целыми народами). Что творчество больше, чем власть, искусство больше, чем политика. Что бессмертны творения, а вовсе не войны и балы князей.
(Гёте, впрочем, должен был думать то же самое, разве что не считал нужным выказывать власть имущим эту неприглядную правду уже сейчас, при их жизни. Он был уверен, что в вечности именно они будут кланяться первыми, и этого ему было достаточно.)
Аллегория ясна, и все–таки она, как правило, толкуется вопреки своему смыслу. Те, кто при виде этой аллегорической картины спешит аплодировать Бетховену, вообще не осмысляют его гордыни: по большей части это ослепленные политикой люди, которые сами отдают предпочтение Ленину, Че Геваре, Кеннеди или Миттерану перед Феллини или Пикассо. Ромен Роллан определенно опустил бы шляпу гораздо ниже Гёте, если бы по аллее курорта Теплице навстречу ему шел Сталин.
15
С преклонением Ромена Роллана перед женщинами дело обстоит довольно странно. Он, восторгавшийся Беттиной лишь потому, что она была женщиной («она была женщиной, и уже потому мы любим ее»), не обнаруживал ничего достойного в Христиане, которая, вне всякого сомнения, тоже была женщиной! Беттина для него «безумная и мудрая» (folle et sage), «безумно темпераментная хохотунья» с сердцем «нежным и безумным», и еще многажды названа она безумной. А мы знаем, что для homo sentimentalis слова «безумный, безумец, безумство» (которые во французском звучат еще поэтичнее, чем в других языках: fou, folle, folie) означают экзальтацию чувства, освобожденного от цензуры («неистовые безумства страсти», говорит Элюар), и, стало быть, произносятся здесь с умилительным восторгом. Что же до Христианы, почитатель женщин и пролетариата, напротив, никогда не упустит случая, чтобы не добавить к ее имени вопреки всем правилам галантности прилагательные «ревнивая», «жирная», «румяная и тучная», «любопытная» и вновь и вновь «толстая».
Удивительно, что друг женщин и пролетариата, апостол равенства и братства ничуть не был растроган, что Христиана — бывшая работница и что Гёте проявил даже необычайную смелость, когда жил с нею на виду у всех как с любовницей, а затем сделал ее своей женой. Ему пришлось не только пренебречь сплетнями веймарских салонов, но и возражениями друзей–интеллектуалов, Гердера и Шиллера, свысока смотревших на Христиану. Я не удивляюсь, что аристократический Веймар немало радовался, когда Беттина назвала ее «толстой колбасой». Но нельзя не удивляться, что этому мог радоваться друг женщин и рабочего класса. Так почему же молодая патрицианка, умышленно демонстрировавшая свою образованность перед простой женщиной, была ему столь близка? И почему же Христиана, любившая пить и танцевать, не следившая за своей фигурой и беззаботно толстевшая, так ни разу и не сподобилась божественного определения «безумная» и была в глазах друга пролетариата всего лишь «назойливой»?
И почему же другу пролетариата никогда не пришло в голову превратить сцену с очками в аллегорию, в которой простая женщина из народа по заслугам наказывает молодую экстравагантную интеллектуалку, а Гёте, заступившийся за свою жену, шагает вперед с поднятой головой (и без шляпы!) против армии аристократов и их постыдных предрассудков?
Конечно, такая аллегория была бы не менее глупой, чем предыдущая. Однако вопрос остается: почему друг пролетариата и женщин выбрал одну глупую аллегорию, а не другую? Почему предпочел Беттину Христиане?
Этот вопрос подводит к самой сути дела. Следующая глава дает на него ответ:
16
Гёте призывал Беттину (в одном из недатированных писем) «отвергнуть самое себя». Нынче мы бы сказали, что он упрекал ее в эгоцентризме. Но имел ли он на это право? Кто вступался за восставших горцев в Тироле, за славу погибшего Пётефи, за жизнь Мерославского? Он или