Фаворит. Том 1. Его императрица - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И подарил ему книгу Монтекукколи – знаменитого полководца, который задел юнца за живое. Фантазия разыгралась: Потемкин видел себя во прахе сражений попирающим гидру, а трубные гласы воспевали его достоинства, сама Паллада спускалась с небес, возлагая на пасмурное чело венок славы… Начал он горячиться:
– Мне бы еще о Валленштейне почитать.
– Перестань метаться, – уговаривал его Рубан. – Гляди, как шатает тебя: то в монастырь, то в полымя бранное…
Мелиссино выразил душевное участие к Потемкину:
– Догадываюсь, что при вашей живости способны вы, сударь, выказать успехи блистательные. Прошу вас убедительно превозмочь себя, и я вам обещаю золотую медаль.
– Поднатужусь, – обещал Потемкин…
Денис Фонвизин научил его экзаменоваться:
– У профессора латыни пять пуговиц на кафтане, а четыре на камзоле. Кафтанные обозначают склонения, а камзольные – спряжение. Тебе и знать ничего не надобно: за какую пуговицу профессор схватится, это и будет означать ответ на вопрос его… Фонвизин медаль получил. Потемкин тоже!
* * *Неожиданно скончался благодетель его – дядя Кисловский, а в канун часа предсмертного имел он беседу с племянником:
– Боюсь, пропадешь ты, Григорий: бездельный ты и бесцельный. Для таких, как ты, Волга течет вольная – вот в разбойники ты сгодился бы, наверное. А может… Кто тебя знает? Может и обратное произойти: ведь таких обормотов случай любит!
На кладбище, когда Кисловского погребали, ради утешения вдовы его присутствовала игуменья мать Сусанна, женщина лет сорока, красивая неяркой и смущенной красотой. И хотя Гриша сильно плакал над могилою дяди, но мать-игуменью оглядывал с большой охотой. От мыслей грешных его отвлек служка Греческого монастыря, сказавший, что благочинный Дорофей к нему интерес возымел:
– Не тот ли ты Потемкин, который пел в хоре церкви Дионисия Ареопага, что в переулке Лаврентьевском?
– Это я орал, – отвечал Гриша.
– Дорофей на субботу к столу зовет братскому…
В келье благочинного иеродиакона, прохладной и чистенькой, висели два образа: Умиления злых сердец и Утоли моя печали. Настоятель Греческого монастыря показал на лавку.
– Орешь ты здорово, слыхал я тебя! – сказал он. – Ну, садись, орясина дубовая, на мою доску липовую…
От стола, уже накрытого к трапезе, Потемкина метнуло к книгам старинным, которых было у Дорофея великое множество.
– О дюке Валленштейне нет ли чего?
– Нашел ты, кого вспоминать, – с укоризною отвечал Дорофей, берясь за графин с рябиновкой. – О погубителях рода людского, кои ради догматов изуверских кровию насыщали утробы свои, книг не содержу… Иное здесь собрано, брат!
Но иное Потемкину было не по зубам: книги чешские и сербские перемежались с латинскими и греческими (все в переплетах из двух досок, в застежках золоченых).
– Славянство – боль моя, – признался Дорофей. – Вот был я молод и болел своей болью. А в возраст придя, стал болеть чужою. Больно ли тебе от моих слов? – спросил он вдруг.
– Да нет. Пока не чую боли.
– Ты глуп еще, – сказал Дорофей. – Вот ныне о Валленштейне спрашивал, а на что дался тебе сатрап цесарский? Я знаю, что гиштории чистенькой, сытенькой да гладенькой не бывает. Любой народ купели кровавой не миновал. Зубами каждый в страхе нащелкался. Россия-то давно воззрилась на хребты Балканские, откуда стоны братские долетают… Чего не пьешь? Чего не ешь?
– Я слушаю, отец благочинный.
– Ты слушай, сын. Учиться надобно.
– Так я учусь.
– Пустое все… Уроки исполнять и скотина способна, которая в соху или телегу впряжена. Ученье светом брызжет на тех лишь, кто ищет света. Не уроки важны, а страсть к познаниям.
– А у меня только так и бывает! – сказал Потемкин.
Он ушел малость ошеломленный. Близ Сухаревой башни, где в старину были стрелецкие слободки, говорливые раскольники, торгуя лубками раскрашенными, покрикивали:
– А эвон, глядите, люди добры, как мыши кота погребают! Кот был казанский, уроженец астраханский, разум имел сибирский…
«Может, и мне в Сибирь уехать?» – думал Потемкин.
* * *На пасху Дорофей свел его с Амвросием Зертис-Каменским, митрополитом крутицким и можайским. Это был красавец молдаванин с широкой грудью, украшенной панагией, и гремучим басом, от которого тренькал на столе хрусталь. В разговоре он свободнейше цитировал Златоуста и Цицерона, Вольтера и «Задонщину», интересно рассказывал, какой волшебный мир открывается ему с помощью микроскопа… Но для начала Амвросий испытал Потемкина:
– А что, брат Григорий, в зачале тридцать пятом изречения от святого Евангелия сказано?
Потемкин отрапортовал, как по писаному:
– Яко той, иже не входя дверми во двор овчий, но прелазяй инуды, той есть тать и разбойник…
– Сыпешь ловко, с тобой бы горох молотить! – похвалил его Амвросий и, увлекая студента к столу, просвещал далее: – Князья духовные на Руси пиют вино маниром трояким. Первый из них – с воздержанием, егда воздерживаешь себя от падения. Второй – с расстановкою, егда сам идти неспособен и тебе ноженьки переставляют. Наконец, есть пьянство с расположением, егда стомах твой пресыщен и на полу свободно располагаешься.
– Ты митрополита не слушай… он озорник у нас! – подсказал Дорофей. – Я тебе лучший совет дам: берись-ка за древность мира, попей волшебной мудрости из родников эллинских.
– Но сначала, – захохотал Амвросий, – пусть-ка брат наш попьет из погребов монашьих. Налью ему пополнее!..
К застолью духовному явилась и смущенная мать игуменья Сусанна, смотревшая на Потемкина упорным животным взглядом. Амвросий хлопнул по лавке подле себя, приглашая ее:
– Ну, мать иже, садись на кулич к яйцам ближе.
На что Сусанна с бойкостью ему отвечала:
– Тебя, святый, не осужу, и на кончике посижу…
Очнулся студент под столом (с расположением).
5. Укрощение страстей
Конец этой трапезы был совсем неожиданным: парень не покинул монастыря до тех пор, пока не осилил язык древнегреческий. Гомер восхитил его: от человекоподобных богов исходило ощутимо-телесное тепло, а от богоподобных людей веяло олимпийской прохладой… Появилась вдруг страсть к сочинительству, и сам стыдился этого чувства, как юноша первой любви, но Дорофей приободрил его:
– Ликуй сердцем, сын мой! Всяка тварь должна хоть единожды распять себя на кресте пиитическом. Но не будь алчущим к успеху скорейшему. Эпикур вещал: «Смертный, скользи по жизни, но не напирай на нее». А у вас на Руси святой иное слышится всюду: «Навались, ребяты! Чичас стенку лбами проломим, а потом в кабак отправимся и станем великой пролом праздновать…»
Университет вдруг показался Потемкину скучнейшим школярством. Рубан предложил ему навестить Заиконоспасскую академию, при храме которой объявился на Москве новый оракул.
– Стар ли?
– Да не. Как мы с тобой.
– А кто таков?
– Петров Василий, нашего поля ягода: днями витийствует, а по ночам стихоблудию себя подвергает.
– Идем, брат. Послушаем Цицерона лыкового…
* * *Петров был чуть постарше Потемкина, но бесстрашно выковывал перед толпой четкие силлогизмы, бросал в верующих кары небесные, пророчил, клокотал, бичуя пороки, и собор был наполнен рыданиями раскаявшихся… Рубан, втайне завидуя чужому успеху, шепнул:
– Петрова я знаю. Хочешь, чай позову с нами пить?…
Втроем отправились к знакомой просвирне, пили чай с маковками. Потемкин, чуть робея, спросил витию в ряске монашеской:
– Слыхал, ты и стихи складываешь?
– Могу, ежели нужда явится.
Петров схлебывал горячий чай с блюдца (платить за угощение он взялся за троих и потому ощущал себя владыкой).
– Оставим, – сказал он, – пылание для дураков. Дураки под лестницами живут, с голоду околевая, и все пылают. А я князю Юсупову к пирогу именинному поздравку в стихах быстренько изложил, так он мне через лакея червонец пожаловал.
– Неужели червонец? – помрачнел нищий Рубан.
– Не вру! Лакей-то в ливрее был золотой. А червонец на блюде лежал серебряном… Не вы ж меня, а я вас чаем пою!
Для Потемкина это было ново.
– Продажный ты, – сказал он проповеднику.
Петров был достаточно умен и не обиделся:
– Это вы, дворяне, вольны мадригалы при луне складывать и денег стыдитесь. А мне, который из-под скуфейки наружу выполз, мне о себе надо подумать. Даст бог, и на виршах этих еще дворянский герб обрету. В карете учну разъезжать…
Стали тут разночинцы, талантами похваляясь, читать взахлеб стихи свои, и Потемкин заскучал от изобилия Адонисов, Эвтерп, Психей и Киприд, а за стенкою просвирня парила гречневую кашу с требухами свиными – и аромат ее забавно перемешивался с античными Зефирами. Начали поэты приставать к дворянину, чтобы он тоже не стеснялся, почитал свои стихи…
Потемкин охотно прочел – без пафоса, обыденно:
О ужас! Бедствие! И страх!Явилась дырка на штанах.А мне исправные штаныДля просвещения нужны.Портной! Ты отложи иголку.Ответь, какого хочешь толку,Чтоб от наложенных заплатНе стало мне больших утрат.От дырки той, котора жжет,Бегу я задом наперед.И, поворачиваясь к аду,Я сатане кажуся с заду…
– А где же тут паренье? – изумился Петров.