Переводчик - Аркан Карив
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из ресторана выбежала в облачках пара и в кокошнике наша официантка. «Они, они!» — «Сколько мы вам должны?» — вежливо спросил Юппи. «Теперь уже тридцать!» — взвизгнула официантка.
Добрый мент отпустил нас, наверное, потому, что это был праздник. Дома меня ждало разрешение на выезд в государство Израиль.
…Прошел год.
И вот герой сидит на стуле, поставленном у входа в домик, поставленный посреди лунного пейзажа Иудейской пустыни, и смотрит на закат. В поставленном рядом магнитофоне поет Б.Г.
Куда ты пойдешь, если выпадет снег?
Герой держит в руках конверт. Почтовые марки с изображением Кремля содраны и отданы соседу, новому репатрианту из Аргентины, заядлому троцкисту. Письмо читано-перечитано, но голос Эйнштейна не становится от этого глуше.
«…А с Митричем было так. Наш друг днем отпустил его одного погулять, но к вечеру он еще не вернулся. Мы пошли его искать и вскоре нашли возле памятника Фадееву. Его зарезали, Мартын. И мы никогда не узнаем, кто это сделал. На нашего друга невозможно было смотреть. Мы вырыли во дворе ямку и похоронили Митрича.
Что тебе сказать, старик? Плохи дела. Вера Павловна уволилась. Нас теперь проверяют восемь раз на дню и грозятся вообще выгнать. А ты сам знаешь: куда мы пойдем, когда выпадет снег?
Наш друг тоже не в лучшей форме. После смерти Митрича сделал себе на заказ медузу жидовскую на цепочке. Ох, тяжело ему будет носить ее в наше нелегкое время!
Плохое время, старик, гнилое время. Так что, ты давай, подсуетись, пришли нам поскорее вызов…»
Полог палатки откинулся, в проеме, на фоне черной ночи, показались прекрасные лица моих друзей. Они были совершенно пьяны. Я был абсолютно трезв.
— На кого ты нас покинул, наша ласточка! — начал было Эйнштейн, но я попросил его заткнуться и выслушать меня.
Когда я кончил, Юппи обхватил голову руками и, подвывая, принялся раскачиваться из стороны в сторону. Эйнштейн зашагал зигзагами между раскладушек.
— Ты понимаешь, что ты делаешь? Во-первых, это уже не «заснул на посту», это уже дезертирство. Во-вторых, на кой черт ты им сдался, бедуинам? Ты же ни хрена не умеешь, мой бледнолицый друг! Ты не умеешь обращаться с верблюдом, не умеешь доить козу и даже как переводчик ты им не нужен, потому что не знаешь арабского. Понимаешь, Зильбер Твою Мать Аравийский?!
Я сказал: «Не Аравийский, а Синайский. Понимаю».
Эпилог
В то время как, усевшись на землю рядом с контрольно-следовой полосой, я обматывал тряпками подошвы армейских ботинок, чтобы не оставлять явных следов предательства родины, мои друзья орали друг на друга в палатке. Эйнштейн настаивал на немедленной перлюстрации послания; Юппи возражал, что, как интеллигентные люди, они не имеют права. Активное начало нашей дружбы довольно скоро одержало вверх.
«Любовь моя! Я долго боролся со своим ангелом, но не победил его. С большим трудом мне удалось добиться ничьей. Ему полностью отошло содержание, а мне досталась лишь форма. Зато я могу менять ее по своему усмотрению. Счастливого конца, как видишь, не получилось. Прости меня, если сможешь.
Владение формой не приносит счастья, но оно оставляет надежду. Давай назначим свидание?
Пусть ты отправишься однажды с друзьями в путешествие по Востоку. Пусть вас застигнет в пустыне песчаная буря и вы найдете убежище в бедуинском лагере. Вам понадобится „далиль“ — проводник, и старейшина выделит вам молчаливого спокойного мужчину в самом расцвете сил с лицом, закрытым куфией по глаза. Вы будете долго бродить по пустынным горам. Выбившиеся из сил люди начнут роптать: „Куда он ведет нас! Он и сам не знает дороги!“ В какое-то мгновенье покажется, что бунт неминуем. Тогда проводник обернется и на чистейшем русском языке скажет: „Вам не о чем беспокоиться, друзья. Я прекрасно знаю свое дело!“ Ты вздрогнешь: „Мартын?..“ Я сорву с головы платок: „Любовь моя! Вот я!“»
Отцы и дети
(вместо послесловия)
Есть некий особенный смысл в том, что сочинение, которое вы только что прочитали, опубликовано именно на страницах «Дружбы народов».
Давно, на заре перестройки в нашем же журнале был напечатан роман Юрия Карабчиевского «Жизнь Александра Зильбера».
Совпадение фамилий двух разных героев отнюдь не случайно. Так же, впрочем, как и различие имен. Не буду долго темнить — автор «Жизни Александра Зильбера» и автор «Переводчика» связаны кровно. Когда-то они жили вместе — в Москве, в Коньково — и носили одну фамилию.
Отец и сын.
Отец — Юрий Карабчиевский. До перестройки более всего был известен как автор не то что смелой, а прямо-таки дерзкой по тем временам книги «Воскресение Маяковского», которая ходила сперва в виде «сам-», а позже и «тамиздата», и как участник знаменитого альманаха «Метрополь».
В перестройку Карабчиевского ринулись издавать. Первым делом, конечно, «Маяковского» (публикация наделала много шума), дальше — прозу (роман «Жизнь Александра Зильбера», повести «Тоска по Армении», «Незабвенный Мишуня»), стихи, эссэ… Стали выпускать — где-то около года Карабчиевский провел в Израиле. Встречался, выступал, «участвовал в литературной жизни». Вернулся грустный: «Мы там никому не нужны». Имелись в виду то ли русские писатели, то ли писатели вообще. Это было самое начало 90-х. В России, если кто помнит, судьба литературы выглядела тогда еще беспросветней…
Летом 1992-го года Юрий Карабчиевский добровольно ушел из жизни.
В отличие от отца, Аркан Карабчиевский в Россию не вернулся. Стал Арканом Каривом, израильтянином, пишущим по-русски.
Хотя в тексте об этом прямо не говорится, но отчество Мартына наверняка Александрович. Впрочем, Карабчиевский-старший в своем романе отчества героя тоже никак не обозначил — похоже, это у них семейное.
Два поколения Карабчиевских, два поколения Зильберов.
Разумеется, «Переводчик» — вещь абсолютно самостоятельная и самоценная. Но если читать его вслед за «Жизнью Александра Зильбера», перед нами развернется еще и другой сюжет — сюжет отцов и детей. Естественно (Зильберы!..), замешанный на национальном вопросе. Но не только на нем.
Впрочем, давайте по порядку.
Итак, два сочинения, две исповеди, написанные от лица писателей (неважно, что Мартын по роду занятий переводчик, он ведь сам признается, что пишет роман). Отличия — разительны.
Прежде всего — в самом характере прозы. Медленная, с великим множеством подробностей и нюансов, насыщенная бесконечной рефлексией манера Карабчиевского. И — артистичная, стремительная, исполненная иронии, бравады и чуть приправленная цинизмом манера Карива. Там, где Карабчиевский будет долго и настырно самокопаться, анализировать, объяснять — Карив чаще всего отшутится, отмахнется или возьмет да и забьет косячок.
(Для наглядности — кусочек, всего лишь кусочек из описания того, чем являлся пионерлагерь для героя «Жизни Александра Зильбера»: «Но вот я вижу не столовую вообще, не детей вообще, а себя того, в том именно лагере. Я еще шагаю в общем строю, но слышу уже приближающийся запах и чувствую, как к горлу подступают спазмы. Это пахнет еда, приготовленная для многих. Запах столовой — это символ моего одиночества, моей беззащитности». Это — Карабчиевский. Карив куда короче и лапидарнее: «Шли бы вы в жопу со своим пионерским лагерем!» Конец цитаты.)
Можно, конечно, все это объяснить различием писательских индивидуальностей и т. п. — каждый пишет, как он дышит. Но дело, я думаю, еще и в другом.
«1974–1975», — обозначил Карабчиевский годы написания своего романа. Нет, это я совсем не к тому, что его сочинение будто бы устарело, отнюдь! Просто хочу напомнить кое-что о характере того времени, которое, ясно же, не могло не сказаться на авторе и его сочинении.
Так вот. Написать в ту пору роман и не таясь назвать его «Жизнь Александра Зильбера» — это уже граничило с подвигом. Пагуба безгласности ведь не в том, что о чем-то запрещают писать. Главная пагуба в том, что из-за великого тумана недознаний, экивоков и недосказанностей по-настоящему думать об этом «чем-то» делается весьма затруднительно. Неартикулированная, как сказали бы сейчас, тема грозит так и остаться недоступной никому — ни читателям, ни даже писателям.
Карабчиевский писал о евреях. О русских евреях — в русском, то есть советском обществе. Вернее всего было бы сказать, что он писал о себе. Рассчитывал ли он на читателя? Не знаю, трудно сказать. Если судить по оборотам типа: «А теперь представьте себе…» или «Вы, конечно, знаете…», то чисто гипотетически, — что в «сам»- или «тамиздате» прочтут, — возможно, и рассчитывал. Хотя, быть может, это были всего лишь фигуры речи — ведь любая литература, даже писанная «в стол», — это попытка общения. Думаю, что на самом деле разобраться, объяснить самому себе для Карабчиевского было важнее, чем объяснять другим. Вот и писал, пытаясь ответить на самому же себе поставленные вопросы. Кто — я? Почему я такой? Почему — не как все? Потому что еврей? Но что такое — еврей? И почему их не любят? И где он во мне — этот самый еврей? И только ли в еврействе причина?..