Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы - Георгий Андреевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысли Василия Сергеевича все больше и больше путались и неизвестно к чему бы привели, если бы в комнату не вошла Евгения Евгеньевна и не сказала равнодушным тоном: «Вставай, Вася, Кондакова арестовали».
По телу Лукашова пробежали мурашки. «Началось!» – подумал он и вдруг вспомнил, как однажды, в начале тридцатых, встретил на улице сына Кондакова и машинально спросил его: «Где отец?», на что тот, не задумываясь, выпалил: «На службе». «На какой службе, сегодня ж выходной», – возразил он. «На церковной», – крикнул, убегая, мальчишка. «Не помог тебе бог, – подумал Василий Сергеевич, – да и что он может супротив НКВД? Ничего».
С того дня в доме начались аресты. Арестовали Городецкого. Софья Борисовна, его жена, пошла в домоуправление к Лукашовой, чтобы попросить ее принимать квартплату не по ставке мужа, а по ее ставке, которая была, конечно, меньше. Евгения Евгеньевна была с ней на этот раз особенно любезна. Когда Городецкая сказала, что ее муж арестован, Евгения Евгеньевна аж вскрикнула: «Что? Городецкий арестован, не может быть, чтобы Исидор Борисович был арестован, за что?! Этого раба божьего! (Она, наверное, хотела сказать „эту овцу божью“.) Да! Боже! Кому, что он сделал плохого? Ну, уж если до него добрались, то погиб весь наш дом!»
Софью Борисовну, конечно, тронуло такое чуткое отношение, но она тут же вспомнила, как в день ареста мужа ей позвонила эта самая Лукашова и поинтересовалась, где он работает – там же, где работал, или на новом месте, – и она ответила: «Там же, конечно, где же еще?» Что-то в трогательном сочувствии Евгении Евгеньевны, в ее кружевном воротничке вокруг тощей шеи, делавшем ее похожей на бледную поганку, показалось Софье Борисовне подозрительным, и она спросила ее: «Евгения Евгеньевна, скажите честно, вы знали об аресте моего мужа?» Лукашова всплеснула руками и, перейдя на таинственный шепот, сказала: «Что вы, Симочка, если бы я что-нибудь знала, я бы вас обязательно предупредила заранее!» На этот раз Софья Борисовна ей чуть не поверила. Да и почему, собственно, было не поверить? У них с Лукашовой были неплохие отношения. Софья Борисовна работала зубным врачом в поликлинике имени Невзоровой на Большой Полянке, и Евгения Евгеньевна лечила у нее зубы. Иногда она обслуживала соседку вне очереди, и Лукашова должна была ей за это быть благодарна. Но что-то в самом тоне, в излишней любезности Лукашовой, смущало Городецкую.
А у Лукашовых в связи с арестами появились новые заботы. Их стали вызывать в райотдел НКВД на очные ставки с подследственными. На очную ставку с Кондаковым Лукашов пошел в синих очках для слепых. На Кондакова старался не смотреть. Тот был небрит, без галстука и вообще какой-то неопрятный. Василий Сергеевич изобличал Кондакова в контрреволюции. Увлекшись, заявил даже, что на кондаковской фабрике в Иваново-Вознесенске работало тридцать тысяч рабочих, забыв, что ранее, на допросе, говорил о трех тысячах. Эту промашку никто и не заметил. В конце концов, не все ли равно? Орехов был доволен. В коридоре встретил его, по плечу похлопал. Так, мол, держать. Не робей, Вася!
Но прошло немного времени, и у Лукашова, хоть и понимал он, что выполняет свой долг перед Родиной и партией, на душе заскребли кошки. У этого чертового Кондакова, думал он, трое сыновей. Правда, один совсем взрослый, в армии, а двое-то школьники. Что с ними будет? Как они без него останутся? Матери ведь нет, померла, теперь и отца не будет. А вдруг они за отца мстить будут советской власти? Ведь их тогда уничтожить надо, прямо сейчас. Но как узнать, стали они врагами или нет. Уничтожить на всякий случай? А может быть, они могут пользу принести народной власти? Во как все запутано! – думал Василий Сергеевич и не находил ответа.
Вскоре думать ему надоело. Он купил бутылку водки и по-пролетарски напился, а вечером пришел в НКВД к Орехову и пытался объяснить, что он не какой-нибудь подлец, что он человек честный, что за советскую власть он жизни не пожалеет, ни своей, ни чужой, но хочет все же у Кондакова прощения попросить, чтобы тот простил его, подлеца. Не для себя же он старался, а для дела, для пользы коммунизма. Орехов слушать его не стал, а два оперативника вытолкали Василия Сергеевича из райотдела на темную, сырую улицу, как говорится, взашей. Поделом тебе, деревенщина!
Октябрь уж наступил… В доме 4 по Покровскому бульвару арестовали сорок человек. До глубокой ночи многие жильцы не ложились спать. Жгли книги, тетради, дневники, письма, записки. Выглядывали в окна, прислушивались к лифту. Так проходили недели, месяцы. И вот в один прекрасный день узнают жильцы дома о том, что бывший главный чекист страны, Николай Иванович Ежов, оказывается, враг народа и что он арестован. Сначала верить не хотели, думали – провокация. Когда, наконец, поверили, многие обрадовались. Но не все. Некоторым работникам домоуправления и им сочувствующим радоваться что-то мешало. Лукашов, правда, к тому времени из домоуправления ушел, получил, так сказать, повышение: стал начальником столярной мастерской в Академии руководящих кадров коммунального хозяйства, что в Ветошном переулке. Потом к нему туда и Евгения Евгеньевна перебралась. Тем не менее все, что происходило в родном домоуправлении, их не переставало интересовать. К тому же там разговоры пошли нехорошие. Жена Городецкого, например, заявила швейцарихе Трушиной: «Мне известно, кто посадил моего мужа, теперь я их посажу». Трушина испугалась и шепнула Городецкой, что у НКВД везде уши. На это Городецкая подняла правую руку и раздраженно сказала: «А! Лучше бы у них везде были мозги!»
Каждый работник домоуправления, вместе с Лукашовыми, почувствовал в словах Городецкой личную для себя угрозу. Люди стали нервничать. Дошло до того, что в домоуправлении на партийном собрании, посвященном дальнейшему укреплению социалистической законности в нашей стране, секретарь партийной ячейки Петрович плюнул в лицо гражданке Абакумовой, а та обозвала его фашистом. Макушин схватил Петровича за руки, чтобы он не избил Абакумову. Поднялся шум, крик. В общем, собрание было сорвано. До осуждения Ежова и его преступной банды, как планировалось, дело так и не дошло.
В 1939 году от знакомой почтальонши узнали Лукашовы о том, что Городецкая дошла до самого генерального прокурора, и ее саму в прокуратуру вызывают. Евгения Евгеньевна в связи с этим наведалась как-то в девятую квартиру. Уж больно хотелось ей найти переписку Городецких с прокуратурой. Позвонила. Открыла соседка. Подошла Евгения Евгеньевна к двери Городецких, дернула ручку, дверь и открылась. Она юрк в комнату и сразу к роялю. На нем какие-то бумаги лежали, газеты. «Может быть, письма-то среди них?» – подумала Лукашова и стала быстро-быстро перебирать бумаги, а сердце так и стучит, так и стучит, и вдруг слышит голос за спиной: «Тетя, что вы ищете?» Евгения Евгеньевна вздрогнула, оглянулась. Оказалось, что дочка Городецких, Белочка, сидит в кровати и смотрит на нее. «Я, милая, газету ищу. Мне одна газета очень нужна. А почему ты не в школе?» – «Я болею», – ответила девочка. Евгения Евгеньевна взяла какую-то газету и исчезла. В тот же день Софья Борисовна, встретив Лукашову на лестнице, пристала к ней: «Евгения Евгеньевна, ради бога, скажите, что это значит, зачем вы заходили к нам в комнату? Я ужасно волнуюсь. Я же знаю, что у вас всегда есть газеты». – «Не волнуйтесь, – отвечала ей Лукашова, – верьте, что я вам лучший друг и плохого вам ничего не желаю».
Евгения Евгеньевна, конечно, не рассказала Софье Борисовне о том, как ее вызывали в НКВД и как она оговорила Городецкого черт знает в чем, и теперь Городецкий, как дурак, бьет себя в грудь и клянется, что этого не было, а следователь показывает ему протокол допроса Лукашовой и говорит: «Как же не было, а показания Лукашовой что?» – «Ложь!» – вопит Городецкий. «Но ведь у вас с Лукашовой враждебных отношений нет?» – «Нет», – отвечает обалдевший арестант. «Ну вот, – продолжает спокойно следователь, – зачем же ей вас оговаривать, и почему же мы должны верить вам, врагу советской власти, и не верить честному советскому человеку? Скажите честно, вы враг советской власти?» – «Нет! Я не враг советской власти», – кричит в отчаянии Городецкий. «Вы ее друг?» – спрашивает следователь. Городецкий, который уже впал в тон отрицания, снова кричит: «Нет!.. – Но тут же спохватывается и твердит, пуская слезу: – Я друг, я друг, я друг…» – «Увести», – говорит следователь, и Городецкого уводят из кабинета по длинному казенному коридору в камеру, где он может сколько угодно бить себя в грудь и рассказывать, как он любит Сталина, партию и советскую власть. Только делать этого ему уже не хочется, а уткнувшись лицом в холодную крашеную стену, как в мамкин подол, он долго и безутешно плачет.
Наступает 1940 год. Лаврентий Берия, став наркомом, наводит порядок в органах. Борьба с последствиями «ежовщины» приобретает подчас жестокий, если не сказать, разнузданный характер. Теперь в тюрьмы и лагеря попадают те, кто в свое время изобличал «врагов народа». Для Лукашовых наступают черные дни. Прокуратура допрашивает тех, на кого Лукашовы давали показания, и их друзей. А друзья и товарищи Лукашовых: Макушин, Буратовский, Цветков, которого к тому времени самого посадили, становятся мишенью для критики со стороны жильцов дома. Теперь уже о них, как и о Лукашовых, следователь ведет речь на допросах.