Новый Мир ( № 4 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федор Васильевич переварил мой ответ и заметил, что нельзя же все время грустить и что бы тогда было, если бы все только и делали, что грустили, как бы мы тогда построили новое общество?
На что я ему в свою очередь заметил, что я ведь не только грущу, но еще и помогаю стране своей работой, определяя для нее водный баланс, чем приношу пользу народному хозяйству.
И Федор Васильевич не стал мне возражать и, сохраняя душевную гибкость, снова переменил направление. Он меня спросил:
— А с кем вы, Анатолий Григорьевич, когда бываете на материке, встречаетесь из поэтов и писателей?
Я задумался:
— Ну, с кем... в Ленинграде — с Глебом Горбовским и еще с Кушнером...
И он записал. Про Горбовского он, оказывается, слышал, а Кушнера даже читал, только вот забыл, в каком журнале.
— А в Москве, — продолжал я, — с Булатом Окуджавой...
Но оказалось, Окуджава тоже оскандалился, и я даже возмутился:
— Как это так — оскандалился? Ведь Булат Шалвович прошел всю войну!
И Федор Васильевич и на этот раз тоже не стал возражать.
— И еще с Варламом Шаламовым.
Но оказалось, что о Шаламове Федор Васильевич даже и не слышал. А я бы на его месте повесил бы портрет Варлама Тихоновича у себя над столом.
И вдруг он меня спросил:
— Ну а как вы, Анатолий Григорьевич, относитесь к Бродскому? Тоже, наверно, ваш кумир. Нам, например, известно, что вас вдохновляет его поэма... —
И, полистав свой блокнот, он, очень довольный, повернулся, — “Шествие”.
Теперь все ясно. Этой зимой ты мне сюда “Шествие” высылал. И мы с тобой, помнишь, поспорили, засекут или не засекут. И я еще все удивлялся, что больно уж долго идет. Наверно, месяца полтора. Или два. И на упаковке бандероли, помнится, стоял целый ворох печатей. И все друг на друга налезают.
А если попробовать определить дату прибытия, то ничего не разобрать.
Выходит, что засекли. Иначе не совсем понятно, откуда тогда это название у него в блокноте.
Но это я подумал про себя. А Федору Васильевичу вслух говорю:
— Ну а что “Шествие”? Может, когда-то по молодости лет это и увлекало…
(И все-таки почему не спросил про нашу встречу? Ведь о том, что Бродский был у меня в Ленинграде дома, я Зое рассказывал. А Нина Ивановна, пока еще не “на бровях”, всегда меня просит:
— Ну, давай, спой еще... Спой про Васильевский остров...
И потом, неужели им неизвестно, что Бродский уже давно за границей? Опять, наверно, темнит.)
— А если, — продолжал я, — и интересует, то прежде всего мелодией. Мелодией слов. И ритмом. Я ведь сейчас, знаете, как раз занимаюсь ритмом. Для песни это очень важно.
И тут Федор Васильевич решил взять тайм-аут. Ему сейчас необходимо пошевелить мозгами.
Ведь у него все по плану. И теперь нужно внести коррективы. И он опять, уже для меня привычно, заулыбался, добавив своей улыбке оттенок таинственности.
Его улыбка мне, успокаивая, обещала: что ж, все идет хорошо, все нормально. Но это все, дружище, были еще цветочки. Ну а теперь пора переходить и к ягодкам.
— А сейчас, Анатолий Григорьевич, — начал Федор Васильевич вкрадчивым и одновременно каким-то справедливо-решительным тоном и снова, как и в начале нашей беседы, положил на стол кулаки — ни дать ни взять — вылитый академик Павлов, — вы уж позвольте мне остановиться на ваших московских друзьях. Начнем, пожалуй (тут он снова придвинул блокнот), — с Козаровецкого (поставил тебя на первое место!). Хотелось бы от вас услышать, какие у вас с ним отношения?
— С Козаровецким?.. — делая вид, что никак не могу собраться с мыслями, я почесал затылок — а это, мол, еще кто такой? — А-а... вспомнил. Когда-то мы с ним учились в институте. Вместе готовились к сопромату. Ну а пока я еще жил в Москве, так, иногда встречались. И то, потому что соседи. Все-таки в одном доме. А сейчас — ну какая это дружба: я — северянин, он — москвич. Интересы-то ведь разные...
Федор Васильевич улыбнулся:
— Ну, не скажите, не скажите... Да, кстати, он ведь переехал... — И смотрит на меня такой довольный (как будто похвалился: вот мы какие оперативные; что, не ожидал?!)
Но я даже и не повел бровью. Ну, переехал так переехал. Какая разница?
И вдруг он точно отрезал:
— Нам известно, что он собирается в Израиль. А вас, когда вы напишете свою книгу и перешлете, — там издать.
И это было им сказано все тем же спокойным и рассудительным тоном. Как будто на шахматной доске передвинул очередную фигуру. Или укладывает на стройке кирпич.
Да. Федор Васильевич сделал профессиональный финт. Пошел в психическую атаку. И хотя это было и неожиданно (ты никогда об этом даже не заикался, но мало ли, вдруг и на самом деле намылился), я все-таки не растерялся.
Я нахмурился:
— Клевета.
— Клевета?! — Федор Васильевич саркастически ухмыльнулся. — А вот мы сейчас посмотрим...
С этими словами он опять вытащил из ящика папку и, порывшись в бумагах, достал чьи-то не то заявления, не то объяснения. Федор Васильевич держал их над столом, но так, чтобы я ничего не видел.
— Здесь, на этих листах, собраны о вас мнения самых различных людей, и мнения, прямо скажем, неплохие, но все эти люди сходятся в одном, что человек вы, конечно, отзывчивый, добрый и, даже можно сказать, смелый, но где-то вы споткнулись (я еще не говорю — оступились) и вот никак не можете себя найти. И все эти люди искренне обеспокоены вашим будущим. Вот, например (читает): “Я знаю Анатолия Михайлова как отличного товарища, смелого, принципиального и решительного, но...” дальше, пожалуй, читать не стоит... (откладывает и смотрит на меня, а я смотрю на него).
Помолчали.
— Ну а что, Анатолий Григорьевич, вы можете припомнить о дне рождения вашей супруги Зои... — Федор Васильевич снова придвинул к себе блокнот, — Михайловны 9 октября 1972 года?
— Припомнить... — И я пожал плечами. — А чего там припоминать? Ну, были гости. Выпили. Я играл на гитаре. Слушали магнитофон. Спорили.
— Вот именно что спорили, — назидательно и опять все с той же нотой справедливости строго подчеркнул Федор Васильевич. — А о чем спорили?
— О чем? Да так, ни о чем. Я хотел слушать Высоцкого, а они не хотели. Давай, говорят, эстраду. Вот и поспорили.
— А вы эстраду не уважаете?
— Не то чтобы не уважаю. Просто все эти Пахмутовы кажутся мне неискренними.
— Но Пахмутова — это ведь не только эстрада. Это еще и гражданские песни, которые любит народ.
— Все равно я им не верю.
— Но людям ее песни нравятся.
— Вот и обидно.
— Зачем же навязывать свое мнение?
— Да я и не навязываю. Просто они на меня злятся.
— Ну, это вы зря. Они на вас и не думали злиться. А вот вы, видимо, сами того не заметив, сказали при них такое, что всех просто искренне удивило, можно даже сказать — поразило (роется в папке и снова читает): “...и после этого заспорили о Пахмутовой. Михайлов сказал, что он ее не может слушать, так как она все врет. Ему возразили: а как же ее песни об острове Даманском, на что Михайлов ответил: никакого такого острова не было, а все эти погибшие солдаты — выдумка. И вообще все это ерунда. После чего им было сказано, что в нашей стране засилье кучки обманщиков, которые сидят у власти…”
Сначала я решил, что он просто шутит. А он и не думает шутить —
все знай себе чешет и чешет. Ну ладно еще Пахмутова, “без нее” хотя бы “опустеет земля”, а вот “засилье кучки обманщиков” — это уже “происки империализма”.
— Ну а теперь, Анатолий Григорьевич, что вы на это можете сказать?
— Да ничего. Я же сказал — клевета.
— Ну зачем же вы так? Ведь не могли же эти люди все, как один, оговориться!
— Делайте очную ставку.
— Да что вы, Анатолий Григорьевич! Когда очная ставка, то это уже дело. Мы бы вас тогда не вызывали, а привезли бы сами.
— Так вот и надо было.
— Вы зря, Анатолий Григорьевич, горячитесь. Ведь мы вам хотим добра.
Снова помолчали.
— А может, Анатолий Григорьевич, вы были тогда пьяный и не помните?
— Дело в том, что к восьми часам вечера я поехал на гидрологический замер...