Упраздненный театр - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот уже забылась гражданская война, и запах крови стал привычен, и новые нравы поблекли в убогом карнавале свободной торговли, и эти частные магазинчики и ресторанчики успели как-то смягчить горькие и злобные души окружающих соплеменников. Теперь уже и неизвестно, кто радостно расхохотался первым, но кто-то же был... Жизнь стремительно менялась, и Сильвия уставилась своими глазищами в ее недра, втянула воздух: в нем был сладковатый привкус.
Она начала слегка приходить в себя, даже несмотря на то, что изредка появлявшийся самый старший брат Шалико - Володя разрушал ее робкие надежды. Этот почетный революционер в своей неизменной фетровой шляпе и с бабочкой усаживался в кресло, шляпу держал на коленях, брезгливо кривился и, всматриваясь голубыми глазами в ее напряженное лицо, предрекал мрачные перспективы. Тут, естественно, доставалось всем: и Ленину, ввергнувшему страну в этот кошмар лжи и предательства, и усатому уголовнику с кнутом, и собственным братьям - этим юным идиотам, строящим тюрьму на свою погибель. Сильвию пугало совпадение собственных тайных предчувствий с предсказаниями этого домашнего оракула. И ведь все сбывается, думала она, все, что он раньше пророчил, все сбывалось, все, все, думала она.
Однако жизнь не могла остановиться, и Сильвия купила в частной лавочке французское платье из маркизета и модную соломенную шляпку. Голова кружилась. Но муж был хмур. Она не могла ему втолковать, что эти детали нужны ей не из женского тщеславия, не из желания покрасоваться перед зеркалом. Она же не дурочка какая-нибудь. Это ей нужно, чтобы выглядеть в глазах людей значительней и весомей, чтобы легче было протискиваться в узкие житейские щели, чтобы ей с почтением уступали дорогу. Это ей нужно ради него самого и дочери, и ее родных... Она пыталась объяснить ему, что эклеры из кондитерской мадам Бошьян ей нужны не из пристрастия к мучному, черт бы его побрал, а потому что когда к ней заглянет, к примеру, жена большого партийного начальника и нажрется этих фантастических эклеров, с ней легче будет иметь дело... Он же сам скажет ей потом спасибо за ее предприимчивость, видя, как она разрывается. Но он был хмур и прижимист и не по скупости, а просто от элементарной нехватки средств. "По одежке протягивай ножки..." - говорил он армянский вариант этой пословицы, говорил с мрачной назидательностью, и всячески, как умел, ограждал свой дом от ее чрезмерных претензий.
Тут-то и возник Вартан Мунтиков - высокий красивый армянин в голубой шелковой косоворотке, разъезжающий по Тифлису в мягком фаэтоне, обворожительно улыбающийся хозяин процветающего модного магазина. Не надо думать, что примитивная корысть возбуждала интерес Сильвии. Но Вартан был мягок и гибок, и наслаждался ее властностью, и служил ей с размахом, щедро, с неведомо откуда сохранившимся офицерским шиком. И говорил при этом: "Диктатуре пролетариев - нет, твоей - только да!" Через месяц муж сказал Сильвии: "Я вижу, что стал тебе в тягость, что Вартан занимает твои мысли. Может быть, он тот, кто тебе нужен. Я бы хотел иметь более тихую жену, более послушную и надежную". Расстались они по-приятельски, без драм. "Мне нужна жена не такая красивая, как ты", - сказал он, вздыхая, и впервые, может быть, улыбнулся.
Она перебралась к Вартану. Вартан обожал Сильвию, обожал маленькую Люлю, обожал свое дело. Сильвия пристрастилась к опере, хотя не имела музыкального слуха и к музыке была безразлична, но уважающие себя люди посещали оперный театр, и Вартан с подобострастием и восторгом сопровождал ее на спектакли и вскоре начал напевать знакомые арии приятным баритоном.
Он был крепок, жизнелюбив и щедр. Она восхищалась им, старательно пряча случайные, неуместные, не слишком радостные предчувствия, возникающие в ее практичном мозгу. Она спрашивала его торопливым шепотом, что он предпримет, если большевики отменят эти экономи-ческие вольности, прихлопнут это все и плюнут в лицо... "Не отменят, - смеялся он, - куда им деваться, дорогая?" - "А если, дорогой?" - настаивала она. "Черт с ними, смеялся он, - пойду работать строителем... Или убегу в Турцию... Вместе с тобой... Ну Сильвия, к чему этот бред?.."
Сильвия обожала свою младшую сестру, носящую имя царицы Ашхен, за самозабвенность в служении каким-то, пусть и не очень ясным идеалам, за бескорыстие, которого не ощущала в себе, и только здравый смысл утишал это восхищение, а затем включалось, как обычно, всезнающее предчувствие, и она вся сжималась, испуганная одержимостью сестры, и спрашивала с ожесточе-нием: "Зачем же ты рожала, сумасшедшая? Тебе же не нужны ни дом, ни ребенок!.. Ни тебе, ни твоему мужу... Ты подбрасываешь своего сына всем! Хорошо, что я обожаю его... А Шалико? Ну на что он годится, этот легкомысленный грузин?.." Ашхен посмеивалась и говорила: "Да, мы ужасные, ужасные, а ты терпи, Сильвочка, терпи... Скоро мы построим новую жизнь..." Тогда Сильвия ожесточалась, но не потому, что была слишком искушена в тонкостях политики, а просто ее практическая трезвость не переносила большевистской велеречивости. На ее глазах эти крикли-вые молодые люди, желая ей добра, одним декретом прекратили начавшую было налаживаться жизнь. Все частное оказалось под запретом. С Украины долетали слухи о голоде. Не стало модных магазинов и кондитерских. Потянулись очереди за керосином. И это ведь все во имя каких-то туманных завтрашних блаженств, завтрашних, завтрашних... Наберитесь терпения, господа! Этот стремительный, захватывающий дух калейдоскоп закружился перед Сильвией, щедро подкармли-вая ее изощренную интуицию: я знала, я чувствовала, я предвидела!.. Вновь разрушалось (уже в который раз) только что сколоченное хилое благополучие. Благородные, чистые, восхитительные и безумные хозяева жизни гибли в междоусобной драке, обвиняя друг друга в политических грехах. Высокопоставленные братья Шалико - Миша и Коля, - от которых так много зависело в ее жизни, внезапно оказались неугодными новой власти, лишились своих прав и отправились в алма-атинскую ссылку в качестве разоблаченных буржуазных националистов, и Сильвии пришлось разжать свои белые холеные пальцы и выпустить из рук эту опору, до сих пор казавшуюся надежной.
А ведь еще вчера она говорила напрягшемуся Вартану: "Ни о чем не беспокойся. Я скажу Мише, скажу Коле", - и при этом смотрела на него победно. Но вот их отправили в ссылку, и не за кого ухватиться. Остался Шалико, взлетевший на комиссарство грузинской дивизией, да далекая московская Ашхен, ставшая в Москве инструктором горкома партии. "Но ведь это так эфемерно!" - думала Сильвия. Наберитесь терпения, господа!
Ну что ж, терпения ей было не занимать. Жить-то надо? Надо же вытягивать эту больную большеротую девочку, у которой оказался превосходный музыкальный слух... Молодая пианистка Люся как-то с изумлением это определила и взялась за дело, и, едва Люлю, получив корсет, начала подниматься с постели и двигаться понемногу, как неукротимая Сильвия засадила ее за рояль, над ней нависла Люся, и потекли гаммы и прочие упражнения.
Люся с восторгом демонстрировала Сильвии пятерню Люлюшки. Сильвия с недоумением глядела на это костлявое приспособление с длинными пальцами, но Люся говорила, что да, да, это и есть то, что необходимо, эта большая пятерня и сильная какая! Ты только посмотри... Она такая маленькая девочка, а как берет октаву! Как взрослый пианист... А какой у нее слух! У тебя, например, никакого слуха, дорогая, а у нее... Ну-ка, Люлюшка, пропой мне эту нотку, ну-ка... А голосок какой!.. И Сильвия сразу же увидела свою дочь на большой концертной сцене, в черном открытом платье с бретельками, у черного рояля и услышала восторженный гул публики. Она планировала свою жизнь, и новые страсти закипали в ней, скрашивая трагические нелепости бытия, все эти повседневные жестокие трудности.
В тридцатом году Ашхен была отозвана из Москвы. Ей поручили важную партийную работу в Тифлисе. Незадолго до отъезда случилось обстоятельство, которое несколько выбило ее из привычной колеи.
Однажды как-то засорилась кухонная раковина, почему-то никого не оказалось дома, чтобы вызвать слесаря, и Ашхен, накинув пальтишко, сама отправилась на поиски. Она спустилась с четвертого этажа и через дверь черного хода вышла во двор. Был вечер ранней весны. Снег стаял, и лужи и прошлогодняя липкая грязь украшали пространство. Она прошла к боковому двухэтаж-ному флигелю, протиснулась по заваленному хламом проходу, вошла в темные сени. Мартовские арбатские ароматы тотчас оборвались, и повеяло чем-то кислым и тоскливым. Она нащупала дверь, обитую рваной рогожей, толкнула ее и вошла - и это кислое и тоскливое материализова-лось, нахлынуло, окутало ее всю. Стало трудно дышать. Желтая маломощная лампочка в потолке почти не давала света. Какие-то невнятные голоса вырывались из комнаты. Разбитый пол в прихожей заскрипел под ногами у Ашхен. На зеленой облупившейся стене висела почему-то корзина, из которой вываливались грязные тряпки. Дверь в комнату была распахнута, и Ашхен остановилась на пороге. Перед ней в небольшой квадратной комнате стоял посередине стол, покрытый потрескавшейся клеенкой. В правом углу, почти под окном, темнела под лоскутным одеялом железная кровать. Табуретки вокруг стола располагались в беспорядке. В другом углу, на грубом деревянном топчане, свернувшись калачиком, похрапывал мужчина. Женщина с костлявы-ми плечами, в черном засаленном платье у самой двери вычесывала девочку лет восьми. На полу у кровати сидела девочка поменьше. У ног ее ползал малыш, отталкиваясь от пола хлипкими ручками. Облупившиеся стены казались влажными, а может, и впрямь были влажными, да и все вокруг было гнилое, ветхое, убогое: и мебель, и лица, и тряпки.