Книга мертвых - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1976 году, в Нью-Йорке, у меня было назначено свидание у Централ-Парка с каким-то русским приезжим, не помню с кем. Остановилось такси, и мои знакомые позвали меня: «Полезай!» Куда-то мы вместе ехали. Людей в такси набилось много. Я оказался рядом с женщиной, радостно воскликнувшей: «О, Эдуард, вы до сих пор носите свитер, присланный вам Лизой Уйвари! Это я вам его выбирала и покупала, по её просьбе!» То есть через два с лишним года выяснилось, что Холин продал мне присланные мне же вещи. Его просили передать, а он — продал. «Гений и злодейство…» вспоминаются, только в более скромном варианте. За эти годы я износил столько вещей, столько подарил, отдал, выбросил, размотал и оставил, однако обида у меня осталась. Когда в 1990-м он приехал в Париж и позвонил мне с вокзала, просил помочь, у него дескать много вещей, я не помог, не поехал. Справедливости ради следует сказать, что тогда же, в 1973-м, я помню, Холин пригласил нас с Еленой в ресторан ЦДЛ и заплатил за всех. Загадочная русская душа «индуса» Холина.
В 1973-м у него появилась девушка Ирина. Мелкая, худенькая блондинка, мы с Леной за глаза называли её «Долгоносик», так как у неё действительно присутствовал этот длинный нос. Она вначале была его партнершей по бизнесу спекуляций. Мы снимали квартиру на улице Марии Ульяновой, куда в октябре 1973 года и явились граждане из КГБ. Как-то, в этой нашей квартире, Долгоносик предложила мне работать с ней.
— Что ты шьёшь брюки всяким охламонам за 15 рублей, Эдуард? Смотри, вот совсем простые женские брюки, без карманов, без пояса, — она вынула из сумки и показала мне зелёные иностранные женские брюки. — Ты мог бы точно такие же сшить?
Я рассмотрел иностранное изделие внимательно. Вывернутые внутрь края ткани были везде аккуратно обшиты тесьмой. Я сказал, что могу, тесьма в московских магазинах есть.
— Отлично! — обрадовалась она. — Я буду доставать тебе фирменные ярлыки. Такие брючки у меня идут за 150 рублей. Половина тебе, половина мне, идет?
Я, естественно, согласился. До самого моего отъезда я фабриковал для Долгоносика фальшивый товар. Возни с одной парой брюк было чуть больше, зато и заработок был, как за пять пар.
Когда мы уезжали, Долгоносик была беременна от Холина. К нашему удивлению, господин «без Привычек, Привязанностей и Предрассудков» относился к ней очень нежно. Уже в Нью-Йорке мы узнали, что Долгоносик умерла при родах, оставив Холину на память о себе девочку. Сейчас этой девочке должно быть 26 лет.
Сапгира я в России так и не встретил. Если б он позвонил сам, я бы, наверное, увиделся с ним, повспоминал бы сентиментально наше общее прошлое длиною ровно в семь лет, а наутро опять кричал бы на митингах, в снегу, бежал бы на наши суды, командовал бы радикальной партией, непонятный им — старым друзьям, и чуждый, «как река Брахмапутра». Но думаю, Сапгир понял, что я уже давно чужая птица. Да я и не был из их стаи. В моей пёстрой, странной, непонятной им до отвращения жизни это был лишь московский эпизод. Подумаешь, семь лет. Я в Париже прожил без малого четырнадцать.
Холина я встретил в Москве дважды. Один раз в пресс-центре на Хлебном переулке, он сидел в президиуме по случаю выхода книги Алины Витухновской «Собака Павлова», второй раз — в помещении театра Маяковского на выставке «работ» Елены Щаповой в 1996 году. Эпизод запёчатлён в «Анатомии Героя». Холин был чрезвычайно худ, чувствовалась усталость от жизни, разочарование, как будто он не достиг желаемого. Как будто результат жизни его разочаровал. Мы соблюдали дистанцию, я и он. Степенно сказали друг другу пару слов.
В Европе, во Франции поэт его масштаба был бы оценен. Они к своим талантам относятся бережно, любого второстепенного типчика подают в такой упаковке, что выглядит гением. Сюрреалисты, абсолютно второстепенные в литературе, благодаря хорошим фотографиям, воспоминаниям раздуты до масштабов культа. Игорь Сергеевич Холин обладал чёрной сухостью Самюэля Беккета и Томаса Стернса Элиота. Его мир — выжженная опустошённая земля. В России Холин неуместен. Его некуда девать. (Бродского, кстати, тоже некуда было бы девать, но у него случилась искусственная судьба.)
Что с ним здесь делать… В России вообще всех некуда девать. Здесь все лишние.
Венечка
Похожий на американского киноактера или на партработника (действительно, удивительно позитивный у него был look), Веня Ерофеев появился в Москве где-то в 70-м или в 71 году. В люди его вывел всё тот же Владислав Лён. Оказавшийся тогда в центре московской литературной жизни по минимум двум причинам: он был владельцем обширной квартиры из четырёх комнат на Болотниковской улице. Вторая: он был кандидатом наук, работал в НИИ, хорошо зарабатывал и к тому же имел какое-то количество свободного времени. Чуб, тёмные очки, завываемые, полные областных народных словечек, стихи, чёрное пальто, портфель — Слава Лён. Он же Епишев. Самородок не то с владимирских, не то с ярославских полей. Жена его Лия, тоже научный работник, и двое детей вынужденно участвовали в его бурной окололитературной жизни и молча страдали. Слава поил всех спиртом (спирт с работы носила Лия). И Лия же делала единственные в своем роде бутерброды, потом я ни в одной стране мира таких не видел. Она перекручивала, перемалывала полноценные продукты в мясорубке, о нет, я запамятовал, это был электроизмельчитель какой-то, и вот этой колбасной или сырной кашицей покрывались куски хлеба. Отвратительные получались бутерброды. Я всегда просил оставить мне кусок нормальной колбасы или сыра, но неумолимая Лия редко исполняла мои просьбы. Так вот, во время одного из многочисленных сборищ в квартире на Болотниковской улице я и увидел американского киноактёра с седой прядью — высокого и статного Венедикта Ерофеева. Он сидел у стола. Прядь свисала.
Появлению Ерофеева предшествовали слухи. Говорили, что вот появился работяга, трубоукладчик, автор «замечательной прозы». Никто в мире московских кружков прозы этой, правда, сам не читал, но якобы многие читали и были в восторге. Говорили, что Слава Лён подобрал Ерофеева в какой-то командировке и привёз в Москву. Слава таки ездил в командировки, он занимался грунтами, выяснял, какие грунты находятся под ногами в той или иной местности. Сейчас, если я не ошибаюсь, он выясняет, какие грунты находятся под церквями или же под теми площадками, на которых предполагается построить церковь. То есть ушёл в религию, точнее, под-религию.
От Ерофеева у меня осталась в памяти его высокая фигура парторга, седая прядь и улыбка, то есть самого кота нет, а улыбка есть. Никаких сногсшибательных сказанных им откровений я не помню. И никаких столкновений с ним я тоже не помню, хотя позднее, уже признанный, оперированный, с трубкой из горла, он прохрипел нашей общей знакомой американской профессорше Ольге Матич, что мы с ним подрались на лестнице в годы нашей юности. Я такого случая не помню. Вот Лёньке Губанову я дал по голове бутылкой, коллекционной витой бутылкой Славы Льна, о чем и вспоминаю в должном месте этой книги, а с Ерофеевым — нет, не дрался. Это он себе придумал для пущей важности. Я тогда ещё жил в Париже, и, может быть, Вене нравилось думать, что он когда-то подрался со мной. Устанавливалась его связь с Парижем?
В первые годы он нас всех, я думаю, стеснялся. Он придумывал себе сверхжестокие условия жизни, однако трубоукладчиком, как мне тогда поведали, он не был, был нормировщиком на укладке трубопровода. У него был и некий комплекс провинициала, явившегося в большой город. Он бессознательно требовал, чтоб с ним носились, возились, цацкались и «тетёшкали» его (это не я, это из Толстого, у Толстого в «Войне и мире» Пьер Безухов тетёшкает ребенка). Что и делал папа Слава. Ерофеев чувствовал в каждом провинциальном «гении» — соперника. Во мне он также чувствовал соперника, хотя жанры у нас были разные. Да и старт у него был более поздним. К тому же, с 1971 года я был любовником, а позднее мужем светской красивой молодой женщины — обо мне сплетничали много не только «наши», то есть люди из культурного underground, из контр-культуры, но и люди культурного истэблишмента, к которому принадлежала Елена Щапова. Всякие там, сегодня седые и благообразные, Кваши, Мессереры, Збарские, Волчеки. Те, кто сегодня, вымирая, удостаиваются эпитетов «ушёл замечательный», «с нами не стало знаменитого». Их удивляло, как эта красотка их круга ушла чёрт знает к какому бедному панку в белых джинсах и красной рубашке.
Наши мне тихо завидовали. Очень может быть, что в бессвязном воображении тех лет Венедикту Ерофееву, автору алкогольного прозрения «Москва-Петушки», может, и казалось, что он браво дерется со мной, побеждает, умыкает красотку. И бывает таков.
Помню, что к 1973 году мы наконец ознакомились с текстом «Москва-Петушки». На меня ни тогда, ни потом, надо сказать, текст этот не произвёл впечатления. Я питаю пристрастие к прямым трагическим текстам, и условные мениппеи, саркастические аллегории, всякие Зощенки и Котлованы да Собачьи сердца или анекдоты о Чапаеве, расширенные до размеров романа, — короче, условные книги — оставляют меня равнодушным.