Пожар миров. Избранные статьи из журнала «Возрождение» - Владимир Ильин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершенно естественно, что здесь нас интересует главным образом «Октябрь». Но процессы «Октября», как мы уже видели, нельзя изучать в отрыве от того, что Германн Кайзерлинг наименовал эпохой «теллурических революций», а Ортега-и-Гассет – эпохой «восстания масс».
Говоря научно, то есть морфологически и феноменологически, революция есть мутационная смена ведущего слоя, им созданных ценностей, с заменой другим ведущим слоем, который приносит иные ценности, а главное – иные ведущие образы. Следовательно, революция есть антропологическая мутация.
Революции переживаемой эпохи делаются недоучившимися, психопатами и морально-эстетическими дегенератами. Они и приносят с собою соответствующие им «ценности» и «ведущие образы».
Первый период революции, наиболее для нее характерный, когда, по выражению Ипполита Тэна, «сквозь одуревший облик палача и людоеда проступил идиот», требует в качестве исполнителей палачей и лакеев (по выражению Достоевского и Тютчева, очень настаивавших именно на этом «лакейском», «вонючем» характере революции). К нему-то именно лучше всего и подходит психоанализ в духе Фрейда и Альфреда Адлера. Юнг – слишком тонкий аналитик, здесь он стоит слишком высоко. На литературу этого периода приходится смотреть главным образом как на « тесты » для психоанализа недоучившихся, психопатов и преступников. И это главным образом в плане социально-политической акции по разгрому ценностей предшествующей эпохи, а также ее представителей. Последние подлежат уничтожению в качестве неприемлемого антропологического или антропологически-этнографического слоя, субстрата.
Этому первому периоду Октября, в который проявилась с наибольшей интенсивностью суть, «душа » революции, не только не присуще явление шедевра, что столь характерно для искусства, но сам этот период истребительно враждебен по отношению к шедевру, каково бы ни было его содержание. Деятели этого периода стремятся всеми доступными средствами истребить всякий шедевр, в чем бы и где бы он себя ни проявил. В этот период интенсивного действия индекса 1923 г. и преобладания характерной для лакея и палача неприглядной фигуры Демьяна Бедного музей есть для «палача, людоеда и идиота» лишь выставка экспонатов с целью надругательства над шедеврами всех времен и народов. В значительной степени дело остается на этой ступени и по сей день. Любопытно, что Демьян Бедный всегда действовал заодно с Максимом Горьким, и оба очень сочувствовали идее индекса. Если же Горький иногда и делал вид, что ничего не знает об «Индексе», то это было только лицемерием, составлявшим преобладающую черту этого любопытного человека, которого следовало бы назвать ханжой революции или Тартюфом марксизма.
Несмотря на жесточайшие гонения на подлинных творцов, шедевры продолжали писаться, но печатались очень редко, и если печатались, то по недоразумению, по причине дикого тупоумия и слепоты «палачей, лакеев и людоедов», принявших, например, «Двенадцать» Блока или «Похождения Хулио Хуренито» Ильи Эренбурга (человека несомненно гораздо более талантливого и острого, чем «академически» скучный Горький) за что-то вроде агиток в пользу «Октября». Конечно, ни «Двенадцать» Блока, ни «Скифы» не были ни в какой мере агитационной литературой (или поэзией). Блок вообще не любил «светлых личностей» и посвятил одну из лучших своих статей (хотя вообще прозу писать он не любил) уничтожению Белинского и оправданию его антипода – действительно в высшей степени талантливого и культурного Аполлона Григорьева, блестящие писания которого остались для русской радикальной интеллигенции гласом вопиющего в пустыне. Она и была, эта радикальная интеллигенция, самой настоящей бесплодной пустыней.
Самым скандальным для литературы и поэзии октябрьского периода было то, что лучшие произведения, посвященные художественному изображению революции, были написаны людьми, получившими свою школу и формировку вне октября. Сюда относятся Блок, Есенин, Маяковский, Клюев, Максим Горький, Илья Эренбург и, в известном смысле, Борис Пастернак. Последний, по своей культуре, по возрасту и по своим духовным предрасположениям и навыкам, должен быть отнесен к очень немногим авторам, сохранившимся от эпохи русского Ренессанса. Маяковского следует отнести к футуристическому крылу дооктябрьского Ренессанса, так же как Блока – к поэтам своеобразного неоромантизма с символизмом. Есенин – это возрожденный Кольцов нового времени, может быть, несколько более талантливый и утонченный и, конечно, несколько более «порченый». Максим Горький – типичный романтик революции, но, как мы уже говорили, совершенно испорченный умничаньем, книжностью, педагогикой. Илья Эренбург, по возрасту относящийся к поколению Пастернака, должен быть тоже отнесен к писателям Ренессанса. Во всяком случае, лучшая его вещь – «Похождения Хулио Хуренито» – читается вне какого бы то ни было классового или революционного подхода, как произведение в высшей степени острое.
В самом деле, попробуем прибегнуть к помощи психоанализа для критического рассмотрения литературно-«поэтических» установок людей «Октября».
Как показал Альфред Адлер, люди с чувством ничтожества компенсируют это ничтожество непомерной претенциозностью, которая рано или поздно приводит к деяниям художника Черткова в конце первой части «Портрета» Гоголя, то есть к истребительной палаческой акции в отношении всего, что носит на себе печать подлинной талантливости, что содержит в себе «искру Божию». Отсюда лозунг – «сбросить Пушкина с корабля современности». Пушкин здесь – лишь символ. Речь идет о расправе со всем, что вызывает у бездарности «Пролеткульта» обидное чувство ничтожества.
Однако на отрицательных эмоциях держаться долго невозможно. Прошли годы, появились новые поколения, которым это чувство ничтожества уже ничего не говорило и которые смотрели на классиков как на объект любования и сочувственного подражания. Эти поколения смутно помнили или же совсем не помнили о варварской акции и о вандализме действующих лиц октября. К тому же целые генерации палачей оказались тоже в свою очередь истребленными со всеми своими рессантиментами и чувством ничтожества.
Однако опустошения, произведенные деятелями «Кузниц», «Октябрей», «Пролеткультов», были неимоверны; зияющие раны, нанесенные палачами культуры, было очень трудно залечить. Даже и залеченные, они приводили все же к ужасающим деформациям и членовредительному уродству. К тому же попытки по-настоящему создавать «шедевры» встречали немедленное противодействие «напостовцев» и литературно-критических «сексотов» тех или иных сортов. Понадобились долгие годы для того, чтобы сначала мог появиться, как слабый предутренний ветерок, роман Дудинцева «Не хлебом единым» (дерзновенная цитата из Евангелия), и, наконец, в виде уже явной зари, могущей быть предвестником восхода настоящего солнца литературной культуры, появился роман Пастернака «Доктор Живаго» – нечто абсолютно невыносимое для блюстителей Октября и некоторое memento mori – вестник смерти для них, – не физической смерти, а оттеснения непризванных и бездарных писак на те позиции, где им надлежит быть, то есть на позиции, ничего общего с деятелями искусства или литературы не имеющие.
В русской литературе не было ничего, что могло бы напоминать чрезвычайно характерный для германской культуры и для ее величайшего представителя – Гёте роман «Вильгельм Мейстер». В этом романе замечательнее всего период странствования Вильгельма Мейстера, который можно вообще воспринимать символически. Человек – странник на земле. И призван учиться до гробовой доски. Только отпетые бездарности считают себя завершенными и не нуждающимися ни в какой науке, ни в каком совершенствовании. Мучительное чувство непрерывного роста очень характерно для выдающихся натур, и особенно для тех, у которых свободная личность составляет основной духовный фон. Свободная личность есть личность ищущая до самой смерти. Кроме того, одаренная личность с признаками гениальности есть личность многосторонняя, в пределе – стремящаяся объять всю вселенную и расшириться до «духовного неба» с Обитающим на нем.
Октябрьская революция, отвесно оборвавшая культуру, долгое время не могла даже усвоить себе общедоступной мысли о полезности «спецов». Ее жалким представителям приходилось целыми годами разжевывать и растолковывать ту простую мысль, что, например, тот, кто не умеет вывести математическую формулу, не сумеет и воспользоваться ею нужным для практики образом. И вообще, служба в качестве спецов была долгое время смертельно опасным делом, и неимоверное количество инженеров и профессоров увеличило собой многомиллионные гекатомбы октябрьской чеки. Когда, наконец, чуть ли не к третьему десятилетию со времени октября, мысль о пользе спецов была усвоена и частично освоена, когда появились в нужном количестве и свои собственные «спецы», стали, хотя в редких случаях, возникать люди с универсальными интересами. Это уже было нечто абсолютно недопустимое с точки зрения «октября», ибо означало рост духовно-личностного и свободного начала. «Спец» мог быть терпим. Универсальная свободная личность с неопределенным горизонтом интересов была абсолютно недопустима и подлежала немедленному срезу. Правда, в России и затем в СССР была в свое время личность, сочетавшая гениального «спеца» и гениального энциклопедиста. Это был отец Павел Флоренский. Его приходилось некоторое время щадить за его техническую полезность, но все время «обезвреживая» его в качестве гениального философа-метафизика-богослова. Когда же наконец «мавр сделал свое дело», мавр вынужден был уйти, вернее – «его ушли». При всем том Фаустовская жажда «бесконечной широты жизни» никак не унималась. Фаустовские головы срезались одна за другой, их донимали не мытьем, так катаньем, а они все же появлялись. Ибо, как говорит св. Иоанн Златоуст, «жизнь жительствует», а еще раньше его Платон в своем «Федоне» провозгласил онтологическую аксиому о неумирающей жизни и бессмертной душе. «Доктор Живаго» относится к этой же традиции. Люди «октября» несомненно мыслили себя, как «железный орден смерти», по удачному выражению С.С. Ольденбурга. Все духовно-живое встречало в них смертельного врага; со всяким подлинным проявлением жизни этот орден боролся истребительной войной. И все же, наконец, устали палачи, а не жизнь. И едва лишь первые признаки «палаческой усталости» обозначились в должной степени, как на литературном горизонте вспыхнуло пламя такой необыкновенной вещи, как роман Бориса Леонидовича Пастернака «Доктор Живаго».