Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
17
Встреча с Обуховым не прошла даром — Шалентьев жил с досадным, раздражающим ощущением своей ненужности. Началось с того, что он, отправляя однажды строго секретное письмо и расписываясь как и было положено, в присутствии одного из помощников, на запечатанном уже конверте, внезапно поднял голову; рука у него дрогнула, и конверт был испорчен. Стараясь сосредоточиться, Шалентьев попросил принести новый, и когда, наконец, письмо было оформлено вторично и помощник ждал, разрешения уйти, Шалентьев вновь замешкался. Сам по себе случай был пустяковый, ну, не расписался в один росчерк на важном письме, не в этом же в конце концов дело, а в досадном внутреннем разладе. Какой-то сверхчуткий, необъяснимый механизм заставил его поднять голову и взглянуть на помощника, работавшего еще с Брюхановым, и тот, вышколенный, умеющий быть невозмутимым в любой ситуации, на этот раз не успел подготовиться. На его широком бесцветном лице Шалентьев уловил ускользающее, отсутствующее выражение; Шалентьев с проникновением, свойственным глубоким, много думающим и привыкшим к внутренней страдательной работе натурам, понял причину отсутствующего, ускользающего выражения лица у помощника, как тот ни старался показать свое внимание и готовность выполнить любое распоряжение шефа. Прежде чем отдать запечатанный по всей форме пакет, Шалептьев еще раз пристально взглянул помощнику в глаза, и тот от напряжения моргнул.
— Мы, кажется, лет десять работаем вместе, Артемыч? — спросил Шалентьев с располагающей к разговору улыбкой.
— Через два месяца двенадцать, Константин Кузьмич, — ответил помощник. — В ноябре ровно двенадцать. Я ведь с Нового года ухожу в отставку. Шестьдесят пять, пора, — добавил он, забирая подвинутый по столу в его сторону пакет. Шалентьев остановился на его руках взглядом, приподнял слегка брови.
— А мне что же делать прикажете? — спросил он. — Уже под семьдесят…
— У вас другое, Константин Кузьмич, вам и надо соответствовать, — слегка улыбнулся помощник. — А я что? Хочу один в тишине над озером посидеть…
— М-да, здорово придумано, удалиться от всех, покончить с суетой, — тихо, больше самому себе, сказал Шалентьев. Вышколенный долгими годами безупречной службы, входящий в незаметное, но могущественное среднее сословие, по сути дела державшее в своих руках всю многоярусную жизнь государства, тот самый незаметпый Артемыч, появляющийся в нужные моменты почти бесшумно, словно тень, и так же исчезающий, озадачил Шалентьева.
— Ну, не совсем так, Константин Кузьмич, суета окончится только вместе со всеми нами…
Шалентьев ничего не ответил, лишь отстранепно улыбнулся, и его улыбку можно было тоже истолковать по-разному — выработанная долгими годами общения с людьми подобного себе ранга и положения, напряженной и изматывающей подспудной борьбы в переплетении самых разных интересов и амбиций, в умении замаскировать свою истинную суть громкими словами о государственных и даже народных интересах, такая отстраненная улыбка большей частью прикрывала истинное отношение Шалентьева к тому или иному вопросу и явлению.
Поняв по остановившемуся взгляду Шалентьева, что откровения кончились, помощник ушел; за ним беззвучно закрылась массивная дубовая дверь, под цвет мореным дубовым панелям, которыми был обшит кабинет; странно, пустяковый, мимолетный, в общем-то безобидный стариковский разговор, и человек, превосходный работник, ага, в этом-то все и дело, отличный, безупречный, вышколенный, и с такой легкостью говорит о своем уходе, без всякого сожаления оставляя своего хозяина после долгих и совместных тревог и волнений… Двенадцать лет… Хорошо бы тоже сказаться больным, уехать домой, пригласить врача и немного расслабиться среди уютных домашних вещей, рядом с Аленкой…
Он тут же рассердился на себя; он никогда не разрешал себе подобных послаблений и тем более по такому ничтожному поводу. Просто нужно опередить момент и уйти самому, нужно лишить Малоярцева удовольствия, и ничего лучшего здесь не придумаешь. Конечно, казенную дачу отберут, но можно было бы поднатужиться и купить какую-нибудь живописную развалюху в деревне, подальше от Москвы, на берегу Оки или Волги. И тоже сидеть на зорьке с удочкой… Боже мой, никого не видеть, не слышать, не спеша перечитать том за томом всего Достоевского, Лескова, Мельникова-Печерского… Неужели такое в самом дело возможно? Нет, несбыточно…
Выработанная за долгие годы почти автоматическая профессиональная четкость помогла ему протянуть время до вечера, никто из его окружения ничего не заметил, и только за ужином Аленка, едва взглянув на него, заподозрила неладное; она убрала со стола, вышла на балкон, покурила, устроившись в низеньком кресле, специально для таких случаев поставленном. Однажды заметив, что мужу неприятно видеть ее с сигаретой, она уже никогда больше при нем не курила, и он был благодарен ей и при случае даже полушутливо-полусерьезно уверял, что она бросила курить, и хорошо сделала, и это в высшей степени гуманно и… и главное, к коже вернулась свежесть. Поддерживая игру, Аленка смеялась; она привыкла, что Брюханов, теперь и Шалентьев почти никогда не говорили с ней о своей работе, но и у того, и у другого случались моменты, когда ее вмешательство становилось необходимым.
Она решительно вошла в кабинет мужа; Шалентьев в тренировочных брюках и рубашке лежал на диване и вяло листал очередной номер какого-то заграничного технического журнала. Он взглянул на нее коротко и вопросительно; в этот час он привык быть один. Не поверив его недоумению, она присела рядом на край дивана, взяла у него из рук журнал, мимоходом взглянула на обложку, захлопнула и сказала:
— Ну, рассказывай, Костя…
Он затих, задумался, и Аленка терпеливо ждала; слышалась тихая музыка, и Аленка никак не могла определить, откуда она доносится. У Шалентьева на высоком желтоватом сейчас лбу собрались две вертикальные складки, у самой переносицы; выражение глаз переменилось, в них появилось что-то жесткое, нерассуждающее. Не услышав обычной уклончивой шутки, Аленка насторожилась.
— Так плохо? — спросила она, немного выждав. — Опять ваши мужские тайны?
— Ничего особенного, — ответил он. — Навязчивая идея — посидеть с удочкой, послать все к черту, уйти в отставку. Представляешь, тишина, над речкой туман, и — никого, совершенно никого!
— Представляю, — сказала Аленка мечтательно. — Ты засядешь за мемуары, я в строго отведенные часы буду подавать тебе горячий чай с медом.
— Зачем же с медом, я с лимоном люблю, — уточнил Шалентьев и прищурился. — А еще лучше зима, синие сугробы, лыжи, тишина. Ну, разумеется, и крепкий чай с лимончиком… Ты разрумянилась с мороза, а?
— Пустые мечтания, Костя, — покачала Аленка головой. — Ты не выдержишь, ты ведь ничего, кроме своей работы, не любишь. Ну, не горюй, ну не вечен же твой Малоярцев! Две жизни все равно не проживет, как бы ни хотел…
— Дело не в Малоярцеве… вернее, не только в нем, — сказал Шалентьев, радуясь возможности еще раз проверить свои мысли и сомнения вслух в присутствии жены. — Меня, Алена Захаровна, другое давит, какое-то бесхозное государство получилось. Где-то в самой идее просчет, изъян, исправить уж никто не решается… Я, Алена, никакого бы Малоярцева не убоялся, я этой страшной немыслимой оцепенелости мысли, этого, кажется, до скончания веков запрограммированного, всепоглощающего болота страшусь, ведь выбраться из него невозможно. Почему, почему, для какого-то, пусть самого незначительного, обновления мы должны ждать чьей-то смерти? Как образовались эти пожизненные посты, блокирующие любое здоровое движение? Нет, нет, я, очевидно, отжил свое, надо подавать в отставку, к тестю вон попрошусь, хоть по лесу поброжу, снег чистый увижу… Перед Обуховым было так стыдно ломать комедию, притворяться идиотом! Я ведь под каждым его словом подписаться готов… Нет, давай махнем к Захару Тарасовичу хоть на недельку! Хотя стоп, что это я говорю… Теперь и туда, в Зежские леса, дорога нам заказана, пенсионеры там теперь ни к чему… Вот еще что, Лена! Получается какая-то нелепица. Алена Захаровна, кто-то упорно пускает утку, будто я иду на место Малоярцева. Да не пугайся ты, Москва есть Москва, слухами только и кормится, — почувствовав напряжение жены, Шалентьев заставил себя беспечно засвистеть.
— Почему к отцу-то нельзя? — запротестовала Аленка. — Не преувеличивай, каждый советский служащий, особенно твоего ранга, имеет право на пенсию — сидеть где-нибудь над пересохшей речкой, слушать лягушек и грезить не возбраняется никому… Но, знаешь, Костя, я по-прежнему убеждена, что лучше ты, чем кто-либо другой. Кстати, ты удивишься — наш Захар Тарасович в Москве. У Пети остановился. К сыновьям летал повидаться… Всю Сибирь объехал, до Зеи добрался. Я с ним уже говорила, привет тебе сердечный от него. Завтра приедет к нам. Сейчас он у своего старого знакомого гостит под Москвой. Ты ведь не против?