Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мрак во взоре — дурной признак. С него начинается зло. Трепещите перед тем, у кого нет ясности во взгляде.
Но под всеми ходами, под всеми галереями, под всей этой подземной венозной системой прогресса и утопии, еще глубже в земле, ниже Марата, ниже Бабефа, еще ниже, гораздо ниже и без всякого сообщения с верхними ярусами, лежит последний подкоп. Место страшное. Это то, что мы назвали преисподней. Это яма мрака. Это подземелье слепых. Inferi [90].
Оно сообщается с бездной.
II.
На дне
Тут бескорыстие исчезает. Тут смутно обрисовывается демон, каждый думает только о себе. Безглазое «я» воет, ищет, ощупывает, грызет. Социальный Уголино скрывается в этой бездне.
Свирепые, бродящие в этой пропасти фигуры — не то звери, не то призраки — не думают о всемирном прогрессе; они даже не знают ни этой идеи, ни самого слова, и заботятся лишь об удовлетворении своих личных потребностей. Они действуют почти бессознательно и как-то страшно обезличиваются.
У них две матери или, вернее, две мачехи — нищета и невежество; их единственный руководитель — нужда, единственное стремление — удовлетворение потребностей. Они зверски прожорливы, иначе говоря, свирепы, но не как люди, а как тигры. От страдания они переходят к преступлению, роковое сцепление — логика мрака. В преисподней пресмыкается уже не подавленное стремление к абсолютному, а протест материи. Человек становится драконом. Голод, жажда — вот точка отправления, а превращает в Сатану — результат. Из этого подземелья выходит страшный убийца Ласенер.
Мы уже видели в книге четвертой одно из отделений верхнего подземелья. Этот огромный политический подкоп — революционный и философский. Там, конечно, возможны ошибки, и они бывают. Но и сами заблуждения происходят от хороших побуждений. Совокупность работ, производимых там, носит имя «Прогресс».
Заглянем теперь в другие глубины, глубины отвратительные.
Под обществом есть и будет до тех пор, пока не рассеется мрак невежества, громадный вертеп зла.
Этот вертеп лежит ниже всех подземных ходов и враг им всем. Его ненависть не знает исключений. Он не имеет понятия о философии. Его нож никогда не чинил пера. Его чернота не имеет ничего общего с чернотой чернильницы. Никогда пальцы этих невежественных людей, сжимающиеся под удушливым сводом, не перелистывали книги, не развертывали газеты. Бабеф — эксплуататор с точки зрения Картуша, Марат — аристократ в глазах Шиндерганна. Разрушение всего — вот цель этого вертепа. Да, всего. Включая сюда и верхние мины, которые он проклинает. Он подкапывается под философию, науку, право, человеческую мысль, цивилизацию, прогресс. Это мрак, жаждущий хаоса, невежество служит ему сводом.
Но невежество, примешиваясь к человеческой массе, чернит ее. И эта несмываемая чернота проникает внутрь человека и становится злом.
III.
Бабэ, Гельмер, Клаксу и Монпарнас
Квартет, состоявший из разбойников Клаксу, Гельмера, Бабэ и Монпарнаса, управлял с 1830 по 1835 год третьим этажом парижского подвала.
Гельмер был настоящий Геркулес. Трущоба Арш-Марион служила ему берлогой. Он был шести футов ростом, обладал мраморной грудью, медными двуглавыми мышцами, дыханием, как из бочки, туловищем колосса и птичьим черепом. При взгляде на него казалось, что видишь перед собою Геркулеса Фарнезского, одетого в панталоны из трико и плисовую куртку. При таком богатырском сложении Гельмер мог бы укрощать чудовищ; он нашел, что гораздо проще стать чудовищем самому. Низкий лоб, широкие виски с гусиными лапками, несмотря на то, что ему не было еще сорока лет, короткие, жесткие волосы, щетинистая борода — вот какова была наружность Гельмера. Мускулы его требовали работы, его тупость отказывалась от нее. Это была громадная, но ленивая сила. Он стал убийцей по беспечности. Его считали креолом. Он, по всей вероятности, был замешан в деле об убийстве маршала Брюна*, так как в 1815 году был носильщиком в Авиньоне. После этого дебюта он сделался разбойником.
Воздушность Бабэ представляла резкий контраст с массивностью Гельмера. Бабэ был тощ и учен. Он был прозрачен, но непроницаем. Кости его просвечивали, но ничего нельзя было узнать по его глазам. Он выдавал себя за химика. Он был фокусником у Бабеша и фигляром у Бобино. Он разыгрывал водевили в Сен-Мигиеле. Это был человек изобретательный, умевший красиво говорить, подчеркивавший свои улыбки, ставивший в кавычки свои жесты. Он промышлял тем, что продавал на улицах гипсовые статуэтки и портреты «главы государства». Кроме того, он вырывал зубы. Он показывал разные диковинки на ярмарках и был владельцем балагана с трубой и прибитым к нему объявлением: «Бабэ, артист-дантист, член академий, делает физические опыты над металлами и металлоидами, вырывает с корнем зубы, выдергивает обломки зубов, оставленные его коллегами. Плата: за один зуб — один франк пятьдесят сантимов, за два зуба — два франка, за три зуба — два франка пятьдесят сантимов. Пользуйтесь случаем». Это «пользуйтесь случаем» означало: вырывайте как можно больше зубов. У него была жена, были дети, но он не знал о них ничего. Он потерял их, как теряют носовой платок. Среди темных людей, к обществу которых принадлежал Бабэ, он представлял блестящее исключение — он читал газеты. Раз, когда семья его еще жила с ним в его балагане на колесах, он вычитал в «Мессаже», что какая-то женщина родила здорового ребенка с телячьей мордой. «Вот счастье-то! — воскликнул он. — У моей жены не хватит ума родить мне такого ребенка!» Потом он бросил все, чтобы «приняться за Париж». Это его собственное выражение.
Что представлял из себя Клаксу? Он был олицетворением ночи. Он появлялся только с наступлением темноты. Вечером он выползал из своей норы, в которую снова скрывался еще до рассвета. Где была его нора? Никто этого не знал. Среди самой глубокой темноты он говорил со своими сообщниками не иначе как повернувшись к ним спиною. Действительно ли звали его Клаксу? Нет. Он говорил: «Мое имя: „Совсем нет“. Если приносили свечу, он надевал маску. Он был чревовещателем. „Клаксу — двухголосая ночная птица“, — говорил Бабэ. В Клаксу было что-то неопределенное, блуждающее, страшное. Никто не знал, есть ли у него имя, Клаксу было прозвище. Не знали точно, есть ли у него голос, он говорил чаще животом, чем ртом. Не знали наверное, есть ли у него лицо: все видели только маску. Он исчезал, как призрак; он появлялся неожиданно, как будто из-под земли.
Монпарнас — юноша, еще не доживший до двадцати лет, представлял самое жалкое существо. У него было хорошенькое личико, губы, точно вишни, прелестные черные волосы, сияние весны в глазах. Он обладал всеми пороками и стремился ко всем преступлениям. Переваривая дурное, он желал еще чего-нибудь худшего. Это был гамен, превратившийся в воришку, и воришка, превратившийся в разбойника. Он был красив, изнежен, грациозен, силен, вял, жесток. Края его шляпы были приподняты с левой стороны, и из-под них виднелась пышная прядь волос по моде 1829 года. Он промышлял воровством и убийствами. Его редингот, хоть и потертый, был великолепного покроя. Монпарнас походил на модную картинку, но был беден и совершал убийства. Причиной всех преступлений этого юноши было желание иметь изящный костюм. Первая гризетка, сказавшая ему: „Ты красавец!“, заронила в его сердце первую дурную мысль и из этого Авеля сделала Каина. Сознавая себя красавцем, он желал быть щегольски одетым. Для того чтобы быть щеголем, нужна прежде всего праздность, а праздность для бедняка — преступление. Не многие бродяги наводили такой страх, как Монпарнас. Ему минуло только восемнадцать лет, а позади него было уже несколько трупов. Не один прохожий падал, раскинув руки, и оставался неподвижным, лежа ничком в луже крови, по милости этого негодяя. Завитый, напомаженный, с перетянутой талией, женскими бедрами, грудью прусского офицера; провожаемый восторженным шепотом бульварных женщин, с искусно повязанным галстуком, кастетом в кармане и цветком в петлице, вызывая шепот восторга бульварных женщин, — вот каков был франт этого вертепа.
IV.
Состав шайки
Из этих четырех разбойников, взятых вместе, выходило что-то вроде Протея*. Они увертывались от полиции, старались избегать нескромных взглядов Видока, принимая всевозможные образы, одалживали друг другу свои имена и хитрые уловки, прятались в своей собственной тени, отделывались от своей личности так же легко, как снимают фальшивый нос на маскараде, иногда сокращались до того, что все четверо казались одним существом, иногда увеличивались до такой степени, что сам Коко-Лакур принимал их за толпу.
Эти четыре человека не были четырьмя отдельными людьми. Они образовали что-то вроде одного таинственного четырехголового чудовища, дерзко орудовавшего в Париже. Это был чудовищный полип зла, живущий в подземелье общества.