Мы жили в Москве - Раиса Орлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы заплатили хозяйке за полгода вперед тысячу рублей, что было до смешного дешево, и обязались ежемесячно вносить за нее небольшую квартплату. Там мы ощущали себя подчас прямо-таки буржуями-домовладельцами. Соседи относились к нам дружески.
Хозяйка не вернулась, об этом узнали в министерстве; и нам предложили срочно освободить комнату. К этому времени, к счастью, были улажены все формальности, и мы, наконец, могли переехать в ту квартиру, где Р. родилась и прожила всю жизнь.
В 1967 году мы с ее мамой переехали в кооперативную трехкомнатную квартиру на первом этаже в писательском доме на Красноармейской улице. Там мы прожили девять лет. Там умерла мама. После того как летом 76-го года нам разбили окна, нам удалось обменяться, и осенью 1976 года мы переехали в двухкомнатную на шестом этаже соседнего дома. 12 ноября 1980 года из этой квартиры дети и друзья проводили нас на аэродром.
* * *
Дом номер шесть по улице Горького - бывшее Саввинское подворье, монастырская гостиница, пристанище богатых богомольцев и приезжих монахов. Сводчатый подъезд, узорчатая кладка цветных кирпичных плиток, башенки на крыше. Сводчатые окна в псевдорусском стиле.
Дом стоит между проездом Художественного театра и Столешниковым переулком. Напротив, наискось - Центральный телеграф, направо - Московский Совет. За десять минут неспешным шагом можно дойти до Консерватории, до памятника Пушкину, до Красной площади.
Раньше улица Горького называлась Тверской, была дорогой от столицы к столице, от Кремля через Тверь в Петербург. В 1937-1938 годах улицу расширяли, выпрямляли, и наш нарядный дом задвинули во двор. Несколько месяцев передвигали по особым рельсам на новый фундамент, заслонили восьмиэтажным.
За тяжелой входной дверью - плавные барочно изогнутые лестницы, светлые колонны, просторные этажные площадки.
Наша квартира номер 201 - на верхнем, четвертом этаже, но потолки везде такие высокие, что наши окна были почти на уровне шестого этажа нового дома, - там в квартире номер 89 жили Чуковские.
Наша входная дверь вела в прихожую, за ней - второй, выгороженный коридор, полутемный, с окном на лестницу. За большим платяным шкафом закут. Там дольше всех жила наша младшая дочь Маша. Прямо - дверь в самую большую комнату - столовую. Приоконная часть столовой была выгорожена как светелка для мамы Р. Налево - узкий коленчатый коридор, где стояло ее зубоврачебное кресло, а в нишах были книжные полки. От этого коридора - две двери в комнаты. В первой жили мы, во второй - старшая дочь Светлана с мужем и сыном Леней.
Дальше - крохотные сени, за ними - уборная и кухня, там же ванная - с дверью на черный ход, которой после войны уже не пользовались.
Л. Р. родилась в этой квартире. Я пришел в нее 6 августа 1941 года по пути к вокзалу, направляясь на фронт. Накануне родители Р. с ее сестрой и братом и с маленькой Светкой уехали в эвакуацию. Р. была на работе. Мы с ее мужем Леней выпили водки. Мы твердо верили в победу, не очень надеялись, что сами останемся живы. Он проводил меня на вокзал. Я уехал на фронт, а он в свой полк авиации дальнего действия. Он погиб 30 августа 1942 года..
После войны, после тюрьмы я приходил в этот дом еще несколько раз до того, как стал там жить. И за последующие десять лет сохранились впечатления, испытанные в первые дни.
Бывало, пытался представить себе людей, шагавших по этим истертым ступеням, тех, кто жил в этих стенах... И маленькую Райку в пионерском галстуке.
* * *
Но дома мы проводили немного времени.
Ежедневно происходили события, в которых нужно было если не участвовать, то хотя бы их наблюдать: новые спектакли, просмотры фильмов, выставки художников и скульпторов, обсуждения книг, дискуссии, споры; приезды иногородних и зарубежных гостей...
У каждого из нас было свое "приданое" дружб. Сообща мы приобретали новые.
В годы оттепели мы были очень деятельны. Мы писали вдвоем и порознь статьи для журналов "Иностранная литература", "Новый мир", "Москва", для "Литературной газеты", "Московской правды", "Московского комсомольца". Мы читали лекции по путевкам Союза писателей, Всероссийского театрального общества и общества "Знание" в университетах, институтах, библиотеках, театрах в Ленинграде, Красноярске, Новосибирске, Саратове, Горьком, Тбилиси, Ереване, Львове, Харькове, Кишиневе, Ужгороде, Черновцах, Вильнюсе, Риге, Таллинне, Владивостоке... В МГУ и в большие институты Москвы нас не приглашали, там распоряжались наши противники, но мы побывали едва ли не во всех московских библиотеках.
У нас обоих была постоянная работа. Р. - в редакции "Иностранной литературы"; Л. в Институте истории искусств писал работы по истории немецкоязычного театроведения, начал большую монографию "Гёте и театр".
На первой выставке работ Эрнста Неизвестного в 1957 году надо было защищать его от нападок реакционеров. Р. просили председательствовать на юбилейном вечере Назыма Хикмета (1962), Л. председательствовал на собрании секции прозы Союза писателей, выдвигавшей Александра Солженицына на Ленинскую премию 1963 года.
Мы верили, что мир, в котором мы живем, преобразуется. И все неудачи и поражения еще долго не могли ослабить нашу убежденность в том, что в конечном счете прогресс неотвратим.
В 1960 году мы поехали в Латвию по командировке общества "Знание". Там в некоторых районах вводились новые гражданские обряды, сопровождающие рождение ребенка, окончание школы, свадьбу, совершеннолетие, похороны. Так власти надеялись ослабить влияние церкви и воспитать "нового человека".
В маленьких городах Валмиере, Талсы, Мерсраг мы встречали много людей, увлеченных этими новшествами. Но, празднуя новые обычаи, они пели старые песни, надевали старые наряды, уже, казалось, ставшие музейными экспонатами или театральным реквизитом. Так новые обряды укрепляли, утверждали национальную самобытность, еще недавно сурово подавляемую как "буржуазный национализм".
Но в те же дни мы узнали, что Хрущев запретил праздновать Янов день самый большой латышский праздник, в народе его называют Лиго - то есть радость, веселие.
Угодливые местные власти стали искоренять любые упоминания о Яновом дне, хотя ими наполнены фольклор и классическая литература. Переделывались даже школьные учебники и словари, из латышского языка приказано было изъять такие словосочетания, как "Янов сыр", "Янов месяц", "Янов жук".
Вернувшись в Москву, мы опубликовали статью в журнале "Наука и религия" и отдельную брошюру, где рассказывали о творческом опыте латышских просветителей и возражали против запрета Лиго.
Наши публикации вызвали окрик из ЦК, Суслов распорядился "призвать к порядку" редакторов и осудить идеологическую ошибку. Между тем из Риги приходили все более тревожные известия о расправах со всеми, кто противился запрещению Лиго.
Эвальд Сокол, директор Рижского института языка и литературы, бывший латышский стрелок, участник гражданской войны, потом ученый-филолог, лингвист и долгие годы узник сталинских лагерей, реабилитированный в 1956 году, был одним из тех, кто наиболее настойчиво возражал против запрещения Лиго. Прочитав нашу статью, он приехал в Москву, и мы вместе написали проект обращения в ЦК, доказывая, что запрет народного праздника и произвол цензуры противоречат советской конституции, принципам марксистско-ленинской национальной политики, традициям и воле латышского народа.
Это было задумано как совместное прошение латышских и московских интеллигентов. Его подписали больше тридцати человек. Нам пришлось настойчиво уговаривать И. Эренбурга, его подпись была тем более необходима, что он был депутатом Верховного Совета от латвийского города Даугавпилс. Он сперва не соглашался: "Не знаю мотивов запрещения... возможно, этот праздник используют латышские националисты. Ведь там еще очень сильны антисоветские, антисемитские, антирусские настроения". К тому же он был недоволен, что среди подписавших много неизвестных имен. Но в конце концов он все же подписал, смягчив некоторые обороты.
Письмо было передано в приемную Кремля. Ответа никто не получил. А в "Известиях" появился фельетон, в котором высмеивались некие почтенные, но наивные ученые и литераторы, подписывающие письма, защищая неприкосновенность отсталых, мракобесных обычаев. Эвальда Сокола исключили из партии и выгнали с работы. Его восстановили незадолго до его смерти в 1965 году.
Запрет Лиго был фактически отменен тогда же. И редактор журнала "Дружба народов" срочно заказал мне статью о латышском народном празднике. Я написал ее вместе с нашей рижской приятельницей Дзидрой Калнынь (№ 27. 1965).
Это мы восприняли как успех всех прошлых усилий, как ответ на первое коллективное письмо, задержавшийся на пять лет.
Значит, все же можно, хоть и не сразу, добиться справедливости, можно воздействовать на власти словом...
Р. Мы начали защищать Лиго совершенно случайно. Только потому, что мы в то время оказались в Латвии. Но продолжали уже по внутренней необходимости, смысл которой с течением лет осознавался все глубже. Мы хотели улучшать жизнь в нашей стране. Латвию мы тогда воспринимали как неотделимую часть. И мы были убеждены, что никакие улучшения, никакие усовершенствования, никакие исправления несправедливостей невозможны без вмешательства государства, потому и все последующие письма и петиции обращали к Верховному Совету, к Центральному Комитету.