Аноним - Андрей Комов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я по–прежнему пытался понять вас, стараясь различить за наружной мягкостью и нерешительностью то, что толкало вас ходить ночью на болото, уводить тайком детей на речку во время тихого часа в пионерском лагере, в начале апреля окунаться в небольшой ручей, несмотря на вашу чувствительность к холоду, но логика поступков ускользала от меня. Я видел только освещенное лицо, в линиях которого смешивались Европа и Азия, и ощущал огромную дистанцию, отделяющую нашу внешность от того, что называют характером.
Уже ночью мы выходили на улицу и шли пешком через мосты, вначале медленно, а потом все торопливее и беспокойней, старясь успеть на последний транспорт.
Возвращаясь домой, я брал в постель французские философские романы эпохи Разума и невольно думал о судьбах Вольтера и Руссо, завороживших мир своим разрушительным неверием и ностальгией по человеку, враждовавших при жизни и соединенных после смерти в построенном для них Пантеоне; или перечитывал нашего петербуржца Радищева, его "Путешествие" и оды, напряженно вникая в почти стертый для нас смысл созвучий восемнадцатого века; то представлял себе, как он "накладывал руки" на все им написанное, ожидая ареста на квартире, недалеко от вашего дома; то вдруг опускал книгу и вспоминал, как мы ходили с вами в собор.
Теперь, когда мы не виделись, я тяжелее переживал ваше отсутствие, чувствуя, что с вами у меня появился то ли непонятный мне взгляд на вещи, то ли ленивая хандра, и я с нетерпением ждал вас, желая пережить все заново, и все так же не имел повода видеть вас часто.
Я шел на Петроградскую, к своему другу, собиравшему картотеку по истории Петербурга. В его большой комнате, с наваленными на полу и столах папками с вырезками, мы подолгу перебирали маленькие листочки — краеведческие статьи из "Блокнота агитатора", медленно, адрес за адресом, погружаясь в пространство города, населенного некогда писателями, поэтами, политическими деятелями, художниками, и, возвращаясь в настоящее, соединяли их с современными номерами домов и названиями улиц, не пытаясь никогда понять, зачем мы это делаем.
Я возвращался к себе на Гражданку, смотрел с девятого этажа на темное, похожее на жерло потухшего вулкана, пятно Пискаревского кладбища, в котором навсегда скрыт от нас весь старый Петербург, и наше с другом желание прояснить для себя этот Парадиз казалось мне еще более странным.
По ночам ко мне возвращались мои старые сны про казнь. Какая‑то желто–розовая муть, висевшая во мне до середины дня. Утром в холодном провале проспекта я вдруг думал об урагане, ворвавшемся почти триста лет назад в прорубленное окно в Европу, вспоминал два последние опустошения этого города и неожиданно видел тот маленький, послевоенный Ленинград, в котором мы родились с вами и где мы росли вместе с оползнями новых кварталов, в которых город терял свою европейскую осанку, оставляя нам вечный остров центра, как смутную догадку о нашей жизни.
Сны повторялись, теряя свою остроту и оставляя во мне по утрам только сонную вялость. Мы не виделись, и я все время вспоминал наши долгие прогулки, черный асфальт Невского с текущими глазами фонарей и дивные стихи Державина, по капризу случая или в силу гениального жеста дошедшие до нас на грифельной доске, которая так часто ассоциировалась у его современников с Россией:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы.
Вечером, приходя домой, я читаю его "Записки", и он опять представляется мне ни во что не верившим циником. Но это неправда. Он был глубоко верующий человек. Мы встретимся, и я знаю, что вы поймете меня. Вы, конечно же, поймете.
ОСТРОВ УЕДИНЕНИЯ
Октябрь. Сырой туман на дорогах. На рыхлой земле лежат белые и красные яблоки. Я блоки — на голых ветках. Как молекулы в воздухе. Едва повисший с утра дождь тянет за собой слабый ветер, но дождь исчезает в середине дня, и все опять затихает под низким небом.
Разъезженная лесная дорога не успела промокнуть. Влажный песок поглощает звук шагов. Темные блестящие камни, которые попадаются по краям дороги, делают ее нелюдимой и странной. Женщина, тянущая сумку на колесиках, невольно обходит меня стороной. Я тихо расспрашиваю ее, и она, улыбаясь, отвечает мне, стоя поодаль. Мы расходимся, и мне опять кажется, что жизнь остановилась тут тысячу лет назад и что на сто километров в округе нет ни одной живой души.
Когда‑то триста лет назад, монахи, жившие на небольшом холме, наблюдали за одинокой лентой Литовской дороги, а еще раньше повсюду лежали лесные завалы, остановившие волну татар. "Люди, пришедшие сюда, — думаю я, — словно отгородились от всего мира, образововав уединенные острова, то исчезавшие во времени, то тайно возникавшие вновь, но навсегда неподвижные". Я вспоминаю крохотный белый монастырь с аллеей черных деревьев, с могилами в виде пещер, теснящимися по холму к самому монастырю, и снова думаю, что Россия — маленькая страна, составленная из одиноких островов, разделенных пустыней пространства.
Я выхожу в поле со слипшимися комками вспаханной земли и обхожу его по тропинке, на которой разъезжаются ноги. Далеко впереди, слева и справа — темная масса лесов, поглощаемая туманом. Ниже меня — луга, влево — несколько домиков деревни вдоль дороги, и нигде ни души.
Деревня такая маленькая, что когда я прохожу ее, то не вижу номеров домов и названия грязной, раздавленной тракторами улицы, по которой я пробираюсь вдоль штакетника. В голых садах черная земля усыпана коричневыми листьями и шарами яблок. Все будто вымерло. Только у одного из домов на меня оборачивается собака, странно застыв с повернутой ко мне мордой.
Наконец, на шоссе я вижу несколько фигурок в старых темных ватниках и платках. Они встречают стадо и с машинальным любопытством посматривают на меня. Я прохожу мимо, и лица их едва уловимо меняются, опять погружаясь в неясные мне заботы.
Шоссе поворачивает, будто обрываясь то ли в небольшое озеро, то ли в речку, и мне опять чудится, что я заблудился. Везде — кусты, вода, аккуратные домики и незнакомый лес. Спросить не у кого и отчего‑то стыдно. Через несколько шагов я убеждаюсь, что иду правильно, и снова вхожу в лес. Михайловское. Слева, вначале леса видна серая масса дома с бликом окна, и по–прежнему — ни души. "Еще один остров", — думаю я о Михайловском монастыре, стоявшем где‑то здесь в XVI веке. Мне вспоминается и церковка около Тригорского, не существующая уже, в которой Пушкин заказал панихиду по Байрону, и я невольно улыбаюсь. "Так шутить можно было только здесь", — и вдруг понимаю, что это и в самом деле была шутка.
"Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай", — повторяю я несколько раз.
Мне попадается навстречу группа школьников, и я думаю, что им не расскажешь об этом, потому что церковь давно сгорела и показывать нечего. Кроме того, надо будет объяснять, кто такой Байрон, и все это станет вдруг непохожим на правду.
Мальчишки замерзли в легких куртках и, отстав от учительницы, потихоньку курят в кустах. В усадьбе им было скучно, и они уже все забыли, но будут долго вспоминать это оживление в лесу и девчонок, над которыми кидают шишки и шутят.
В музее мне тоже скучно. Я невольно вспоминаю письменный стол, вместо одной ножки которого стояло полено, но натыкаюсь на мертвые копии рукописей на стенах и со стыдом вспоминаю, как несколько лет назад "бродил" тут с фотоаппаратом.
За пятнадцать минут до закрытия я успеваю осмотреть все и опять выхожу в парк. В высокой еловой аллее — сумрак, и снова мне чудится, что все ушли отсюда двести лет назад. Я нахожу старый пруд с маленьким островом по середине и долго смотрю на черную воду. В ней отражаются темные деревья и небо. Иногда с дерева падает коричневый лист и медленно тонет.
Давно пора уходить, но я не двигаюсь и размышляю о человеке в красном кафтане, с темным лицом и большими грустными глазами, портрет которого я видел в доме. Я думаю о его парке, который он устраивал тут, в XVIII веке, в России, в пустынных этих местах. Мне кажется, еще одно усилие, и я смогу понять этот замысел, полный ускользающего от меня значения. "Еще одна судьба–остров", — думаю я, но чувствую, что этого мало.
"Это было, конечно же, искусство особого рода, — размышляю я на обратном пути. — Некий взгляд на себя и на жизнь со стороны. Но все происходило так неимоверно давно, что границы банального и трагического, забавы и серьезного неразличимо смешались. А что будет еще через триста лет?"
Лесная дорога темнеет с каждой минутой и от того кажется все длиннее и длиннее. Изредка промчится машина, наполнив лес гулом, и опять все затихает будто бы навсегда. "Как раз в это время, наверное, начинался благовест. На колокольне Святогорского монастыря был один из лучших колоколов в России. Его было слышно за двадцать пять верст".