…И вечно радуется ночь. Роман - Михаил Лукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, когда речь за столом заходит об Адольфе Гитлере, не так давно ставшем канцлером в Германии, и, по совместительству, знаменем всех прогрессивных сил человечества, Шмидт неожиданно для себя остаётся в полном одиночестве. В это время я выхожу из состояния полной апатии и чувствую на себе пристальный взгляд уже немецкого подданного. В этой среде мы единственные иностранцы, да ещё и недавние друзья по курению, соратники, в некотором роде, и он, разумеется, ищет у меня союза, даже несмотря на то, что совсем недавно выставил в столь невыгодном свете Россию, сравнив её с Польшей.
Все норвежцы за столом высказались в неприятии к Гитлеру, а профессор Сигварт сказал, что на месте этого «австрийского солдафона» в более выгодном свете смотрелся бы кто-то культурный и образованный, например, писатель или учёный:
– …Хоть в целом политика его лично мне импонирует.
И он тут же предлагает на этот пост пару-тройку собственных достойнейших кандидатур, Эйнштейна, к примеру, либо известного Фейхтвангера.
Благодарение Богу, что не Кафку!
Это приводит бравого антисемита Шмидта в натуральное бешенство:
– Фейхтвангера?! – побелев, кричит он, демонстрируя обществу совершенное знание творчества данного литератора. – Этого жида! Нет, всё же вы не в своём уме, профессор!
А сам между тем под столом отчаянно бьёт меня ногой по колену, в надежде пробудить мои впавшие в глубочайшую летаргию политические чувства. Его аргументы, верно, на исходе, подобно утопающему он немолчно взывает к руке божьей, к спасательному кругу, ко всему, что может придти к нему на помощь, а может и просто не хочет быть в одиночестве.
Я понимаю, чего хочет от меня Шмидт, но сам я уже давным-давно далеко отсюда, в своей комнате, курю свою душистую сигару, вдыхаю дым, разлагая и отравляя свои и без того насквозь прогнившие лёгкие; недавно, буквально пять-десять минут назад, я разговаривал с вдовой Фальк в своих фантазиях, а теперь я уже в своей комнате. Когда накатывает тоска, мне решительно безразлично, будет ли война, и кто её развяжет, – Гитлер или король Болгарии, – кто на кого нападёт первым, – люди, разбивающие яйцо с острого конца или разбивающие с тупого, – и сколько народу пожрёт это всепоглощающее пламя. Ум сдаётся на милость желаниям, стремится к отдохновению, свет потихоньку начинает убивать меня, делать бессильным, и обращается мне смертельным врагом.
Господи, и мне теперь точно не до Гитлера!
– Шмидт, у вас есть пальто? – морщась, спрашиваю я.
Сигварт уже посмеивается, предвкушая полный разгром противника; он полагает меня за своего союзника, будто бы я с намерением начал говорить всякую чушь не по делу.
Немец открывает рот от удивления:
– Пальто! Есть ли у меня пальто?
– Да, пальто, – говорю я, – чего тут непонятного.
Ему даже в голову не может прийти то, что меня интересует в данный момент: посреди разговоров о судьбах старушки Европы, этого русского занимает какое-то пальто! Он багровеет и начинает вращать глазами, точно умалишённый, досадуя и сказываясь тяжко оскорблённым. Его маленькие живые глазки вмиг стекленеют, и, кажется, они сейчас выкатятся из орбит и разобьются о пол, разлетаясь на тысячу мелких осколков.
– Ну, дружище, не принимайте это близко к сердцу, – едко говорит профессор под гиканье общества.
Когда я встаю и откланиваюсь, Шмидт всё смотрит немигающим взором на то место, где я только что находился; в этот момент он выглядит не то что посмешищем, а квинтэссенцией глупости.
Мне уже давно понятно, что пальто у него нет, либо из своей немецкой скаредности, ставшей притчей во языцех, он просто его не одолжит.
А жаль, я связывал с ним некоторые надежды, ведь у нас ним был один размер.
***
В свою комнату тащусь по стене, а вползаю едва ли не на четвереньках.
Но там нет приюта, вся комната залита светом, свет яркий, помноженный стократ, свет плотный и упругий – в кричащей пустоте комнаты солнечные лучи – нечто материальное. То, от чего я бежал, догоняет меня в моей берлоге, ведь у меня на окнах нет гардин – их сняли по указанию доктора во избежание возможного суицида. Да, не так давно кто-то, видимо, от прекрасной жизни, повесился здесь на гардине, кажется, с полгода назад тому, если только это не было моей собственной фантазией.
Мне очень плохо, от этого воспалённый мозг отчаянно размышляет.
Кровать… Забиваюсь под кровать, но и там нет спасения.
Скорее к платяному шкафу! Отпираю – теперь моли придётся потесниться. Внутри спокойный сумрак; несмотря на поднявшуюся пыль и спёртый воздух, мне становится куда как легче. Гардины… мне нужны гардины, обязательно нужны! Пусть даже ценой некоторых стратегических уступок доктору, я должен вновь их получить.
Немец сейчас расстроен, возможно, ему хуже, чем мне, возможно, он люто ненавидит меня. Ну, и пускай: с радостью я дарую ему возможность жить ненавистью, я хотел этого, я питаю горячую надежду на то, что нынче ночью он прокрадётся ко мне в комнату и вонзит нож мне прямо в сердце, в отмщение за то, что сегодня он стал посмешищем. Тогда прежде срока я услышу сладостное пение валькирий в небесах и уйду по радужному мосту в Вальхаллу. Приходи и убей меня, Шмидт, прекрати эту бессмысленную жизнь, это сплошное мучение!
Желаю быть ненавидимым, любой ценой, и я буду им, иначе остаток жизни будет совсем ни к чёрту, я говорю «спасибо» тем, кто питает ненависть ко мне. Я воспеваю доктора Стига и тебя, Шмидт, за тот полубезумный взгляд, я благодарю Фриду за терпеливое молчание и незнакомку, сиделку старухи Фальк, за то, что избегает меня, я благодарю весь этот божий мир, где я уже потерял своё место.
Я видел её, я был потрясён! Она случилась у меня недавней ночью – больше некому! – на расстоянии почувствовал я её жар. Она похожа на Ольгу, это верно: пристальный взгляд и чувственный рот, такого не сыскать больше в целом свете. О, я понимаю, отчего так томились по тебе многие мужчины, и уже в нежном своём возрасте ты была звездой среди сорняков и поникших цветов. Как хорошо помню я тёмные глаза – их невозможно забыть! Самыми жгучими были они при свете дня, когда солнце играло в них, как в брызгах водопада… Я не любил тёмные глаза и смуглую кожу, это далеко от моего идеала, но страсть возжигалась не оттого – я не мог повелевать страстью! – страсть была тайной души и, слава Богу, осталась таковой.
Мои брызги водопада, с тёмными водами и священного…
Наша последней встреча… Весна 18-го, Москва, вокзал.
В кармане – билеты до Петербурга, обозванного теперь, точно собачьей кличкой, Петроградом, и далее, по разорённой, погребённой под остатками собственного величия стране, до Гельсингфорса, вложенные в недавно полученный шведский паспорт, в Выборге под дипломатической защитой ждёт меня моя Алекс с дочерью, над землёю весна и запах сирени, а мне тоскливо. Я смотрю в эти глубокие тёмные глаза, я думаю о них, сердце щемит в груди, а дыхание сбивается то и дело, как у неопытного бегуна. Паровоз шипит, кругом разноголосье, свистопляска, шум толпы, прощальных криков и слов, кругом изобилие звуков, и только мы молчим. Я держу её маленькую ручку в своей широкой лопате, и она точно тонет там, я высокий, как дерево, а она маленькая, и смотрит на меня откуда-то с земли, то и дело задирая голову; ей неудобно держать голову так, но она держит через силу.
– Тебе пора, – говорит она.
Да, мне пора, Ольга! Ты понимаешь, мы никогда не увидимся больше!
Она кивает, один раз, потом ещё. Сияющая жемчужина слезы скользит по смуглой щеке…
Муж в томлении ждёт её, измученный страстной ревностью, он сидит где-то в этой огромной своей нелепостью Москве, пьёт горькую и ждёт назад своего «черноглазого ангела». Меня ждёт супруга, но она ещё дальше Ольгиного мужа, она пишет мне письма и умоляет приехать как можно скорее, потому что на границе неспокойно. Иногда я думаю послать всё к чёрту, всё, без какого бы то ни было исключения, и тогда, знаю, моя жизнь не продлится больше недели, но что это будет за неделя! Но нужно ли жертвовать всем ради одной недели, даже одного дня, одной крохотной минутки?
Когда паровоз даёт последний свисток, я делаю этот шаг.
С тоской смотрела она в окно; я ловил её взгляд, не отрывая своих глаз от её фигурки в длинном чёрном платье и шляпе, но затем белый дым паровоза окутал её, скрыл от меня навсегда и так всё кончилось. Потом я только смотрел на бесконечные поля и леса моей несчастной истекающей кровью Родной Земли, думая о своём.
Что за скверная вещь эта жизнь, и каков же мерзавец придумавший всё это колыхание и дребезжание, с которым колёса повозки твоей жизни катятся по неровностям бесконечно извилистой дороги. Почему тебе так часто даётся то, что ты не в состоянии взять, маячит перед глазами заманчиво, но протянешь руку, как этого уж и след простыл? Зачем нужно всё так усложнять? И нельзя ли просто рождаться с осознанием того, что рассчитывать на многое тебе не след? В этом хотя бы был смысл, а так… Так – сплошное издевательство, насмешка…