На своей шкуре - Криста Вольф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я просыпаюсь, ночь уже близится к концу. Кора опять здесь. Я говорю ей, что не нашла убитого младенца, он, видно, все-таки не в нашем подвале, она не отвечает, вместе с сестрой Кристиной читает показания термометра. Эльвиру, которая по обыкновению упорно рвется в палату, на сей раз выпроваживают: Не сегодня! Надо умыться, а что сил нет, и так ясно, сегодня мы вдвоем все сделаем; хорошо, что у вас опять утренняя смена, сестра Теа. Вчера была вечерняя, говорит сестра Теа, когда график сбивается, спать некогда. Температура слишком высокая для раннего утра, однако начинать холодные обертывания уже сейчас, пожалуй, бессмысленно. - Как по-вашему, сестра Теа, почему двенадцатилетний мальчик убивает родного брата, младенца? - Зависть и ревность правят миром, говорит сестра Теа, больше всего надо бояться обделенных, а если у них вдобавок и веры нет, то упаси нас Господь! У сестры Теа вера есть, она поет в церковном хоре, по-моему, для такой крепкой веры она чересчур молода, но, пожалуй, не станет спрашивать людей, отданных в ее власть, о вере и делить их по этому признаку. Что со мной будет, сестра Теа? - слышит она собственный голос, и сестра Теа говорит, что уверена, она выздоровеет. Заведующего отделением она об этом не спрашивает, он приходит сообщить, что возбудители, из-за которых у нее поднимается температура, выявлены и теперь с ними будут бороться средствами, специально для этого предназначенными. Ударим по ним из самых тяжелых орудий, говорит завотделением. У него за спиной уже стоит доктор Кнабе со шприцем.
Впервые завотделением испытывает потребность поблагодарить ее за "содействие". Это очень им помогает. Гм, где мы - на заводе, что ли? Разве она бы могла поступить иначе, спрашивает она позднее сестру Кристину, та считает, что она могла бы настроиться и совершенно по-другому. Она размышляет об этом, но не знает, как по-другому. Очевидно, существуют неприметные секунды, когда постоянное напряжение перерождается в перенапряжение, что-то в ней порою словно бы напрягается сильнее, чем надо, во всяком случае, сердце вдруг опять начинает неистовствовать. Сперва она не желает этому верить, потом все же хочешь не хочешь звонит; дежурит, увы, Эвелин, значит, уже опять за полдень, никого из врачей позвать нельзя, все на операциях, Эвелин только дивится неистовству ее сердца, она попробует найти кого-нибудь, но через двадцать минут врачи отделения по-прежнему на операции, а врача из другого отделения она без разрешения позвать не может, к тому же его нет на месте, он в неотложке, в третьей операционной, это сестра Эвелин точно знает, проходит сорок минут, ситуация без изменений, Эвелин щупает пациентке пульс, удивляется, что та опять мокрая как мышь, но переодевать ее сейчас бессмысленно, да и чистых рубашек тоже нету, однако пациентка вдруг выходит из себя, приказывает сию минуту, под ее ответственность, вызвать терапевта, все равно откуда. Эвелин нерешительно топчется у двери, а когда приказ повторяют, еще резче, наконец исчезает. Через минуту-другую приходит молодая докторша из шестого отделения, со шприцем. Укол-то можно было сделать давным-давно, говорит она, в палату закатывают передвижной электрокардиограф, подключают контакты, докторша сразу нашла вену, осторожно ввела иглу и, глядя на монитор, медленно впрыскивает лекарство, а стало быть, сразу - еще прежде чем пациентка это ощущает - видит, как пульс возвращается в норму. Ну вот, говорит она. Впрочем, надо еще некоторое время понаблюдать.
Итак, теперь я подключена еще и к аппарату, который воспроизводит на мониторе частоту моего пульса в виде желтой зубчатой линии и ровно попискивает; все больше проводов ведет из моего тела во внешний мир. Приходишь ты, и вид у тебя далеко не бодрый. Эй, говорю я, что стряслось? Да так, ничего, говоришь ты, настроение у тебя никудышное, на вопросы тебе, по всей видимости, хочется отвечать только контрвопросами; когда я спрашиваю: Что сказал завотделением? - ты коротко роняешь: Ну что он может сказать. Потом опять начинаешь холодные обертывания. Нет, тут все ж таки сам черт подсудобил, говоришь ты. А это идея, думаю я, может, и впрямь сам черт подсудобил. Стоит над этим поразмыслить. Но какой черт? Слушай, говорю я, может, и правда существует черт, желавший вечно зла, творивший лишь благое[8]?
На сей раз ты не отвечаешь вообще, только искоса смотришь на меня, но вы ошибаетесь, не всё, что я говорю, рождено горячечной фантазией. Черт, которого я имею в виду, явился из самого что ни на есть рассудочного разума или выскользнул из него в никем не замеченный исторический миг, сновидение разума рождает чудовищ, разве я однажды не выдвигала Урбану этот аргумент, он был достаточно образован, чтобы поправить меня: сон разума - так Гойя назвал один из своих "Капричос"; но если уж я непременно настаиваю на сновидении: все дело в том, кто его видит. Да, согласен, когда мелкие духи берут власть над сновидением... Что тогда, Урбан? - спросила я. Что тогда? Тогда разуму не до смеха, отозвался он. Он задолжал мне ответ, но я уверена, у нас обоих на лице было одинаковое выражение сомнения и испуга. Мы читали отчеты о процессе Райка[9]. Неужели путь в рай неизбежно ведет через ад?
Благодаря твоим стараниям температура немного падает, но уходить ты сегодня не желаешь. Через некоторое время - мне оно кажется продолжительным - я отсылаю тебя прочь, ты упираешься, говоришь, что спокойно мог бы переночевать здесь, ведь никому это не помешает, однако я твержу: Иди, дорогой. Пожалуйста, иди.
Все повторяется. Я замечаю, что утрачиваю перспективу. Завотделением уже вечер, над моей койкой горит подвижная лампа, он в белом, значит, пришел не сразу после операции, - завотделением усматривает неплохой знак в том, что горячка поддается некоторому воздействию холодных обертываний на икры. Доктор Кнабе, обладатель ухоженных усов и бородки, замечает: Хотя сейчас ее, пожалуй, уже нельзя считать последствием операции. Не только последствием, коротко роняет завотделением. Доктор Кнабе уходит, он, как видно, обидчив, а завотделением остается возле койки, щупает мой пульс, проделывает какие-то манипуляции. Спрашивает, что это я читаю. Я протягиваю ему синюю книжечку. Стихотворения Гёте, говорит он. Тяжелая пища. Открывает заложенную страницу, тихонько читает: Творите, покуда / Не сбудется благо. / Здесь в вечном молчаньи / Венки соплетают. / Они увенчают / Творящих дерзанье. / Зовем вас к надежде. - Угу, бормочет завотделением. И немного погодя повторяет: Угу. Увенчают, неплохо сказано. Ну что ж. Подождем до завтра, а?
Как будто приободрившись, он уходит. Вы ведь поможете нам бороться, говорит он уже в дверях, но ответа не ждет. Никак у него опять дежурство, иначе что бы он здесь делал в такую поздноту. - Кой-какие опоры, кажется, стоят крепко, и это наполняет ее сдержанным удовлетворением, что-то в таком роде ей хочется сказать Коре, когда та наконец входит в палату, и она тихонько шепчет ей, что поневоле размышляла над словом "бороться". Вот как, - говорит Кора. - Лучше бы вам поспать. - И вам тоже! - Тут Кора невольно улыбается. - Кто хочет жить, бороться должен - этого вы, надеюсь, не знаете. Кора качает головой. - А кто бороться в мире вечной битвы не желает, тот жизни недостоин. Сей афоризм висел на стене у нас в школе. Н-да, - говорит Кора. - Те еще были времена.
Лисбет, моя тетя Лисбет, в эти самые времена полюбила врача-еврея и родила от него ребенка.
Господи! Вы об этом знали?
Я была девочкой. Она настояла, чтобы на крестинах отец ее ребенка сидел за столом вместе со всей нашей семьей, подле нее. А потом каждый говорил, какую песню хочет услышать, и врач-еврей, незаконный отец окрещенного младенца, пожелал услышать "У входа в город липа..."[10], и моя семья спела для него.
Кора молчит.
Мне об этом рассказал сам доктор Ляйтнер. Специально приезжал из Америки.
Невероятно, говорит Кора. И тут у меня брызжут слезы. Я начинаю плакать, давно бы пора, я плачу и плачу и не могу остановиться, плачу о Лисбет, которая так изменилась, когда после "хрустальной ночи" отец ее ребенка покинул страну, плачу о ее ребенке, кузене Манфреде, плачу о докторе Ляйтнере и о нашей семье, плачу о себе. Кора тампоном утирает мне слезы. Все будет хорошо, шепчет она. Я мотаю головой. Нет. Ничего не будет хорошо. Уяснив себе это, я могу перестать плакать. Вы справитесь, шепчет Кора. Я киваю. Да, справлюсь. И засыпаю.
Ты ведь тоже борешься, говорит голос, который я узнаю не сразу, мне нужно время, чтобы соотнести его с одним из ранних слоев моей внутренней археологии, слишком уж плотно спрессовано в моей голове великое множество всяких-разных обломков. Вперед, вперед, к борьбе! / Мы рождены для битвы. Да. Это Урбан, снова и снова Урбан, который предпочел исчезнуть из реальности и с той поры нашел приют у меня в голове. Как мне истолковать его исчезновение? Как отказ от борьбы? Невероятно. Чтобы он? Никогда! - сказала мне Рената. Он не сдастся. Скорее лоб себе расшибет. Пустячная была история. На предприятии, где Урбан проходил практику как секретарь отдела культуры, решили разделить столовую: лучшую половину отвести руководящим сотрудникам и функционерам, другую - простым рабочим. Директива сверху, в плане борьбы с уравниловкой. Урбан протестовал, упирался. С тяжелым сердцем мы наблюдали, к чему это приведет. В столовой для руководства он не появлялся. И был вызван на партсобрание. Произнес пламенную речь. Ничего не признавал. Кричал: Где мы живем! Получил выговор, против голосовали только мы трое. А он нас раскритиковал: мы должны были соблюдать дисциплину. С ним дело другое, для него это вопрос принципа. Мне стало жутковато.