Ледобой. Зов (СИ) - Козаев Азамат Владимирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вертляйка лежала на досках, вернее на калитке, что каким-то чудом убежала от огня. Вроде всё как в тот раз, одна чумазая, юркая девчушка, два глаза, должные сверкать озорством чище светоча тёмной ночью… а не сверкают. Губки должны быть пунцовы и ни мгновения не в спокойствии, меж губ должен сновать бойкий, малость шепелявый язык, такой же непоседливый, как руки-ноги озорницы, которые, как известно, голове покоя не дают. А нет цвета в губах. А не скачет меж больших передних заячьих зубов язычок. Глаза закрыты, губы бледны и стянуты, а из того что должно… обязано быть у ребёнка — только дыхание. Больше не шумное, задиристое, яблочное, а нежное, ровно перо. И осторожное, точно улитка в своей раковине: шумнёт чуть сильнее обычного дерево, раскатится, не приведите боги, гром, как знать, не спрячется ли?
Топор гляделся кругом какой-то не такой. Нет, он слышал то, что ему говорят и даже отвечал впопад, только Сивому показалось, что старшина, хоть и остался жив, но… с него будто невидимым мечом с десяток лет состругали. Вон, прямо из воздуха упали на лицо под глаза синяки, а брыли и вовсе из будущего прискакали, встретиться бы им лет через пятнадцать, а они — сейчас.
— Дядьку твоего зарубили, знаешь ведь уже, — старшина хрипел и сипел, видать наорался, когда долгоусовские тут резвились. — А Улыбай жив. Жив твой дед! Чего не идёшь?
Безрод прикусил губу. Правду сказать?
— Боюсь.
Топор какое-то время смотрел на родича, потом горько вздохнул. Кивнул понимающе.
— Мимо него это тоже не прошло. Может и не узнаешь. Сына, почитай, на глазах, Вертляйку… Чистыша вот…
Дед больше не улыбался. Нет, губы по многолетней привычке были растянуты в улыбку, уголки губ глядели вверх по-прежнему, только глаза не смеялись. Не стало там огня, весь его в тризное пламя сдуло. Старику помогли подняться, и Сивый просто и бережно прижал деда к себе. Улыбай легонько тёрся носом о скулу внука, а мир для Безрода отчего-то размыло, будто линии, чёткие и ясные, боги для чего-то затёрли. Это кто стоит там впереди? Колун что ли? Вроде порты его, рубаха братнина… борода Колунова, а так… светлое пятно в середине, тёмное пятно внизу, светлый мазок поменьше на самом верху.
— Деда, крепись, на тебе все держимся.
Старик пах травой, хвоей и горьким дымом. И что-то говорил, но видать Большая Ржаная от мала до велика охрипла от крика и стенаний. Скорее собственными рёбрами нежели ушами, Безрод услышал:
— Туго, воевода Длинноусов, Плетка зарубил. Жаль, сил не осталось, голыми руками согнул бы падаль в колесо.
— Что сказали?
— Наука нам будет. Чтобы не смели заповедный порядок ломать. Дескать, пахарю без боярина нельзя. Боярин — хребет, пахари — ноги-руки. Пропадём.
— Заповедный порядок это хорошо, — буркнул Сивый, поцеловал деда в макушку и моргнул Колуну, мол, отойдём.
— Двужила не вижу? Жив ли?
— Так нет его. И не было. На охоту сыновей увёл, за день до… гостей.
— Это хорошо.
— Думаешь?
— Горячку некому пороть. Сколько дружинных вы убрали?
— Пятерых. Одного я, другого Камень, там и Топор с остальными постарались. Деду не говори про рану. Незачем ему.
Сивый кивнул. Братнину рану обиходил ещё в дороге, Каменеву — вот только что, остальные вроде целы. Вся Ржаная знает, что внуки Улыбая ранены, но никто старику не скажет. Ему и без того тяжко. Соболя и песцы дорого обошлись Большой Ржаной. Загоны палили с особым рвением, не жалели ни зверят, ни ребят, четырнадцать человек следующий рассвет больше не встретили.
— В лесу ведь обустроили, — сам себя накручивал мрачный Колун, — Подальше от глаз. День деньской, ночь ночную стражу несли с псами, от диких берегли. Думали, поднимем золота, от нахлебников оторвёмся. Дабы не стоял никто меж нами и князем. Наша ведь земля! А этот нам кто?
Сивый кивнул. Наша. Никто. И никуда с этой земли не уйти, ни своими ногами, ни чужими. На тризный костёр взойдёшь, пеплом станешь, в ту же землю упадёшь. Собой удобришь. И даже если нет больше дома, если осталась от него только зола, тут в лесу, на поляне под ткаными пологами всё равно на своей земли бедуешь.
— Длинноус ведь тутошний?
— Спокон веку за холмами в грязи копались. Из Чубатки они. Потом поднялись, Длинноус пра-пра-пракакой-то в рубке с хизанцами отличился. Я вот четвёртый десяток разменял, а до сих пор не понимаю, если твой пра-пра-пра в той рубке с моим плечо к плечу стоял, как так вышло, что уже ты моего отца мечами в кресты расписал?
Безрод внимательно посмотрел на брата. Глядел чуть выше глаз, на брови — иначе опасно. Мир стремительно обваливается в небытие, ровно береговой обрыв, пропасть ближе, чем казалось, и даже не один шаг, а полшажка. Мало того, что обваливается, так и сам в пропасть сигаешь. Уже считай сиганул, просто до дна ещё не долетел. Паришь. Хм, смешно, если летать умеет — летун, а ты паришь. Парун что ли? Нет, пожалуй, всё равно летун.
— Брат мой, собери всех. Ну… кто в разуме. Поговорить надо.
Колун кивнул и унёсся кособокой рысью. Сивый присел на повалку, сунул травинку в зубы, усмехнулся. Брат — огонь. Остальные тоже не промах, становище обустраивают. Каждый здоровый мужчина теперь на вес золота, пока с дедом обнимался, издали подмигивали. Ничего, обнимутся чуть позже, а уж как обнимутся, все кости затрещат. Вон, рубят, обтёсывают, вкапывают. Работа горит, всё спорится, а как раскинул кругом любопытным глазиком, сразу приметил — рубят и невольно челюсть поджимают, и взгляд жестчает, ровно не бревно тешут, а долгоусовских. Когда три года назад принёс целый выводок соболят, оставшихся без мамки, разве знал кто, что так получится? А потом, ровно одно к другому притянулось, ещё пятерых щенков-потеряшек. Соболей вырастить, да на развод поставить, это тебе не чарку браги осушить. Как загорелись тогда глаза у Колуна, когда с усмешкой присоветовал родичам расплодить зверят общиной, да излишек — что останется после уплаты податей — пустить на благо всей Большой Ржаной. Чтобы не осталось сирых и голодных, чтобы гашник не затягивали в неурожайный год, чтобы молока на всех малышей хватало, коров подкупили — Квочке опять же, тётке Синевихе. И даже со сбытом помог — Дубиня с выгодой распродал шкурки, ещё просил, смеялся, подбивал по рукам ударить, чтобы только ему и больше никому. И хитро так водил по меху прожжёнными глазами, искал дыры от стрел. Искал да хмыкал. Не нашёл. И молчал многозначительно, изредка поигрывая кустистыми бровями.
— Ледобой, готово. Ждут.
Сивый едва не заозирался. Где Ледобой? Кто такой? Потом ухмыльнулся и кивнул. Никак не привыкнуть. Дед Улыбай, дядька Плеток, братья зареклись Безродом звать просто наотрез, хоть языки руби, а с ними и вся Большая Ржаная. Ну какой же к мраку Безрод, когда и родня есть и место для ночлега, и сама земля пухом стелется, когда с Теньки спрыгиваешь? Большая Ржаная наособицу от всей остальной Боянщины встала. Ишь ты, Ледобой. Поднялся, сплюнул травинку, уже порядком размолоченную зубами, коротко выдохнул и пошёл на поляну. Те, кто смог придти и до кого получилось достучаться через горе потерь, встали полукругом. Топор чуть впереди, как и положено деревенскому старшине, дед и другие старики сидят на скамьях, сколоченных на скорую руку, оно и понятно — утварь первым делом. Жизнь ведь продолжается, сидеть на чем-то нужно, в избе ты или в лесу.
— Вот, родич, — Топор раскинул руками, мотнул головой за спину. — Все.
— Родич жареный, в горшке пареный, — вполголоса буркнул Сивый, ковырнул кочку носком сапога, поднял глаза. — Долгоусовские покромсали, не чинясь, мир для вас никогда не станет прежним.
— Это как? — Топор прищурился.
Сивый вздохнул. На что надеялся с этой затеей? Вроде и голова на плечах есть, и рубцов по жизни на шкуру насобирал столько, что если их в одну полоску вытянуть, может быть, получится дом очертить, но последнее, от чего откажешься в здравом уме и твёрдой памяти — от надежды на лучшее. Ведь если не надеяться, если не верить, что солнце встанет, да день завтрашний станет светлее, чем сегодняшний, стоит ли тогда жить?