Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анализ этих двух фрагментов, подтвержденный собственными наблюдениями, затененный и подкрашенный там, где де Местр и Кайзерлинг прибегают к интеллектуальной стенографии, может передать полную картину и исчерпать тему на несколько месяцев. Жизнь каждого народа, каждого человека — это неизвестный фильм, и нельзя сказать, чем он закончится. Но его можно на мгновение остановить, его можно отмотать назад и определить, чего он стоит и какие перспективы перед ним вырисовываются. Фильм о Франции — захватывающий и провокационный.
Первые четыре абзаца в отрывке из де Местра звучат как фанфары. Фанфары, под звуки которых воспитывалась вся Европа и — Франция. Фанфары громкие, мощные, которые оглушали весь мир на протяжении многих веков и которые так оглушили французов, что те до сих пор слышат их в их первоначальной силе, тогда как до нас доносится только эхо. И в этом вся опасность. Эхо — иллюзия, которую легко принять за живой голос. И тогда все дальнейшее направление мысли становится неправильным и тогда можно заблудиться или, что еще хуже, вернуться к отправной точке, то есть ни к чему не прийти. А также принять эхо за фанфары.
Де Местр трубит, но осторожно, и его небольшое примечание в скобках, что никто не знает судьбы, которая ожидает Францию в будущем, после революции, в данном случае является выражением предосторожности, совершенно не согласующейся с «France éternelle». Если француз и соблюдает умеренность во всем, то в отношении Франции в целом (не в деталях) он настолько ослеплен, что это граничит с мистицизмом. С тем же мистицизмом, который привел Жанну д’Арк к отождествлению Франции с Богом. Поэтому очень вероятно, что каждый француз, когда речь идет о Франции, становится упрямым, как Орлеанская дева, и если Зибург{26} в книге под названием «Dieu, est-il Français?»[698] начинает цепь своих наблюдений с Жанны д’Арк, то он прав.
Де Местр, как, впрочем, и все французы, во вступлении сразу совершает ошибку, игнорируя одну принципиальную вещь. Описывая преимущества, с которыми Франция вошла в историю, он рассматривает их не иначе как миссию. Приверженность французскому мессианизму означает, что он относится к Франции как к посланнице Бога. Или Природы. Он не видит, что Франции просто повезло, а нам, к примеру, нет. Короче говоря, в основе каждого французского рассуждения есть уверенность в том, что, поскольку Франция такая, какая есть, сама судьба, наделив ее всем, вверила ей роль пастыря человечества. Это и ничто иное в значительной степени является источником того, что каждый иностранец готов назвать «узостью». Французская «узость», неспособность выйти за рамки определенных границ, всегда французских, возникает сознательно или бессознательно из непоколебимой веры в собственную «миссию», которая всегда и везде поддерживается французскими писателями, мыслителями или политиками.
Эта убежденность в миссии, в монополии миссии, приводит не только к узости, но и к полной беспечности, безразличию ко всему, что не несет в себе французский элемент. Любой, кто вступает в тесный контакт с французами, должен заметить, что он считался культурным человеком до тех пор, пока преклонялся перед всем французским. С того момента, когда он осмелился возразить, его, конечно, слушали, но с высокомерной улыбкой (хотя бы внутренней), с которой слушают варвара. Эта убежденность в миссии, которую так красноречиво развивает и подкрепляет доказательствами де Местр и которая кроется в душе самого непросвещенного француза, сводит суждения Франции о других к двум обезоруживающим в своей простоте выводам: либо ты признаешь мою миссию безоговорочно, и тогда из тебя выйдет человек, либо у тебя есть возражения, тогда ты — варвар.
Лучшим доказательством того, насколько Франция уверена в своей правоте, насколько она верит в свою миссию, является, возможно, ее великодушие в отношении своих идей. Франция не хочет никому навязывать свои мысли, никому не пытается внушить их любой ценой. Она их предлагает и тем оказывает честь. Принимающий всегда должен чувствовать себя слегка недостойным этого дара, опустить глаза и почтительно прошептать: «Франция, я недостоин, чтобы ты вошла в мое сердце, но скажи только слово…» А когда кто-то не хочет принять его и начинает спорить, Франция оскорбляется и молча отворачивается. Франция признает только две категории людей: новообращенных или варваров. В этом смысле она поразительно похожа на Древнюю Грецию.
Можно привести бесчисленное количество примеров. Если до войны получить французское гражданство было сравнительно легко, то не только из-за падения рождаемости и желания восполнить дефицит за счет поглощения свежей крови. Это можно было бы назвать «радостью конверсии». И без особого преувеличения можно также сказать, что во Франции один «обращенный» польский еврей, кричащий при любой возможности Vive la France!, вызывает во всем окружении больше признания и уважения, чем вся свора англичан и американцев, которая тратит миллионы франков, но пренебрежительно и скептически относится к la France éternelle… Стоит поговорить со здешними польскими эмигрантами, чтобы узнать, сколько унижений, преследований и страданий прошли те, кто не хотел натурализовать своих детей. Франция поглотит и примет всех, кто принимает ее, на других она сердится, оскорбляет их и относится к ним как к варварам.
Нет в этом безжалостной жесткости немцев, провоцирующей конфликты, нет никакого «Drang»[699]. Француз — как улитка. Пораженный в самое чувствительное место своего мессианского конуса, он прячет его, сжимается и закрывается в ракушке d’une indifférence aimable[700]. Но при первом звуке Vive la France!, выкрикиваемом кем угодно, он готов выпрыгнуть не только из раковины, но из собственной шкуры. Это, возможно, единственное обстоятельство, при котором француз на некоторое время оставляет материализм.
Без понимания комплекса мессии, возможно единственного, но глубоко укоренившегося, без понимания, что подлинность и исключительный характер этого мессианизма составляют настолько абсолютную истину, что Франция не проявляет в нем никакой агрессивности (кто совершенно уверен в себе, тот перестает быть агрессивным, он или слушает, или не слышит), Францию вообще невозможно понять. Настоящая трагедия начнется, когда Франция останется единственной, кто еще верит в свое предназначение. И это уже начинается.
Все дальнейшие фанфары де Местра на самом деле являются вариациями на одну и ту же тему, с мессианским лейтмотивом во всех духовных сферах. Все, о чем говорит де Местр, было когда-то живым звуком, было правдой, но сегодня это уже не так. Отсюда все глубже умственная пропасть, которая разделяет нас с Францией. Потому что Франция все еще утверждает, что это живой звук, в то время как для нас он все отчетливее звучит как эхо. А поскольку мы уже привыкли