Дремучие двери. Том I - Юлия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она знала одно — этот её новый путь — не просто кружение от поворота к повороту, без цели и смысла — она шла «Куда-то». Неведомое притяжение, одновременно радостное к пугающее, властно влекло её всё дальше от привычных атрибутов и мелочей бытия — знакомые лица, будничные дела, разговоры, само земное время со всё увеличивающейся скоростью неслись мимо, досаждая, как метель в лицо.
Иногда ей приходила мысль — всё ли с ней в порядке? Но ощущение движения — не от серии к серии, от осени к лету, от жизни к смерти, а детское предвкушение неведомо-чудесного впереди было настолько упоительном, что она решила: если это безумие, то да здравствует!
Принуждала себя делать повседневные дела, снова бегала до изнеможения по ильичёвскому лесу и уже не ждала весточки от Вари, рассудив, что если б можно было, Ганя давно бы искал встречи.
Прошла неделя, другая, наступил июль. На почту она заходила скорее по инерции, и, когда письмо пришло, полчаса собиралась с духом, чтобы распечатать.
Письмо было конспиративным. «Гр. Синегина, посылку можете получить в любое время по такому-то адресу. Администрация». Господи, за что ей это, она не заслужила… Снова увидеть Ганю… Счастье, оказывается, тоже бывает не по силам, она боялась умереть, не доехав до дачного посёлка Лужино, так сдали нервы. Всю ночь она не спала, снова и снова мысленно прокручивая их встречу и всякий раз умирая при любом варианте. Утром заставила себя пробежаться — день был чудесный, нырнуть с головой в ледяную речушку, даже не почувствовав холода, и выпить стакан чаю, забыв положить сахар.
Ганина «Иоанна» на стене печально глядела из вечности на лошадку с льняной гривой на скамье летящей к Денису электрички.
Она попыталась взглянуть на себя нынешнюю ганиными глазами — женщину около сорока типа Мэри Петровна, загорелую, довольно спортивную, с короткой стрижкой, кое-где морщинками и сединой — но опять было почему-то совершенно невозможно подмалеваться и принарядиться… Пусть так и будет — пропахшее бензином платье цвета хаки, поношенные лодочки без каблуков, которые она всегда надевала за рулём, руки без маникюра и выражение лица княжны Таракановой с одноимённой картины.
Долгий путь в Лужино лежал через всю раскалённую, изнывающую от жары Москву, по кольцевой, затем по шоссе, и ещё куда-то в сторону… Яна запуталась в этих поворотах, устала расспрашивать, ошибаться, возвращаться, снова расспрашивать. И ей уже стало казаться, что Лужино и Ганя — всего лишь мираж, подобный сказочному оазису в пустыне. А кукурузное поле, вдоль которого она ехала, — точь в точь, как Ильичевское, и сейчас за поворотом покажется здание клуба, и всё вернётся на круги своя, мираж рассеется, и она, Яна, переоденется и пойдёт на пруд купаться.
Но за поворотом снова было поле, где-то в километре впереди — посёлок, куда шёл по шоссе прохожий, у которого Яна собиралась спросить дорогу и который, чем ближе она подъезжала, всё более становился похожим на Ганю…
Вместо тормоза она нажала на газ, машина, взревев, рванулась, Яна увидела в зеркале уносящееся ганино — теперь в этом не было сомнений, — лицо, скорее удивлённое, чем испуганное, подумала только: «почти не изменился», а «жигулёнок» всё катился, пока не замер как-то сам собой.
Она вылезла и смотрела, не в силах сдвинуться с места, как Ганя приближается к ней, очень медленно, — это взаимное узнавание было мучительно-сладостным и волшебно-замедленным, как во сне. Он был в рубашке с закатанными рукавами, вельветовых джинсах и каких-то забугорных шлёпанцах без пяток, в руке болталась авоська с буханками.
«Только много седины в его кудрях»… И бородка.
— Мало изменился, — снова подумала она, а может, сказала вслух, потому что Ганя вдруг остановился, одеревенела на губах улыбка, мешая ему, он поднёс к лицу руку, словно пытаясь содрать её, авоська соскользнула к локтю.
Она стояла, ухватившись за раскалённый от июльского солнца багажник, готовая принять все условия нового Гани — пожать протянутую руку, поцеловать подставленную щёку…
— Иоанна… — сказал Ганя.
И рванулся к ней, — или она побежала. Соединившее их мгновенное нераздельное объятие не было похоже ни на танец в салоне Регины /соединение душ/, ни на ночь в купе ленинградского поезда /соединение тел/, сочетая в себе и то, и другое, оно было чем-то иным, третьим, не отделяя, как прежде, их объятия от мира, а как бы растворяясь в нём, мире, — в жарком июльском дне, кукурузном поле, шуме электрички где-то за кромкой леса.
Их объятие вмещало весь мир, растворяясь в нём. Мгновение остановилось.
Подруливший ЗИЛ посигналил — они обнимались, оказывается, посреди шоссе. Шофёр высунулся из кабины, сказал весело:
— Ребята, есть восемь кусков рубероида? Не нужно?
И, не дождавшись ответа, умчался.
Они сели в машину. Проехали несколько метров, остановились снова.
«Кудри твои, сокол, что ручьи в горах — пальцы обвивают, в пропасть влекут… Глаза твои, сокол, что мёд в горах — и светлые, и тёмные… И сладкие, и горькие…»
— Иоанна, — повторил Ганя.
Слезы текли у неё по щекам. За воротник, за уши, как в детстве.
— Ничего, я привыкну, — сказала она виновато.
— Значит, тебе легче.
Он сел за руль, она попыталась успокоиться и привести себя в порядок. Остановились у сплошного высокого забора, ворота были такие же сплошные, массивные. Ганя погудел как-то особенно, условно, ворота не сразу открыл мальчик лет двенадцати, как потом выяснилось, Варин старший, пропустил «жигулёнка» и снова стал возиться с засовом.
Заржавел, — сказал Ганя, — машины тут редкость.
Он пошёл помогать мальчику. Старый бревенчатый дом, заросший диким виноградом и плетистыми розами. Ухоженный, наливающийся плодами сад, буйно цветущие ромашки вдоль ведущей к дому бетонной дорожки, запах свежескошенной травы, разбросанной тут же, под деревьями, — всё это, конечно же, тоже было чудом, как и всё, связанное с Ганей.
— А, встретились… — сказала Варя, не вставая из-за стола, будто они с Яной давным-давно знакомы, — Давайте скорей обедать, всё остыло. Дарёнова за смертью посылать.
Ганя сказал, что хлеба не было. Ждал, когда привезут и разгрузят.
Выглядели они оба, наверное, неважно. Сидящие за столом разом и деликатно отвели взгляд, лишь варин муж Глеб со взглядом Ивана Грозного смотрел так, будто опасался, что Яна сейчас вытащит из-за пазухи гранату.
Она ужаснулась, что не взяла с собой ни еды, ни гостинцев для детей. Потом вспомнила, что в сумочке у неё, по счастью лежит резиновый японский игрушечный кот, который, если надуть, покачивает хвостом и мурлычет. Яна возила с собой таких котов для умиротворения гаишников — успех был стопроцентный, у всех были дети и женщины. Сработало и на этот раз. На кота сбежался весь дом, так что не пришлось никого специально звать к обеду, гости сели за стол и занялись едой, а они с Ганей понемногу пришли в норму.
Перед едой прочли молитву, обед был без вина, мяса и рыбы, салат без сметаны — Строгий Петровский пост, как потом выяснила Яна. За едой не разговаривали — не принято. Она освоилась быстро — журналистский навык мгновенно адаптироваться в любой среде. Как бы ещё недавно было ей интересно попасть в настоящую религиозную общину! Но теперь она была полна Ганей, и эта непривычная трапеза, и огромный стол, и разноцветные окна веранды, причудливая игра цветовых пятен — было для неё лишь волшебной средой обитания нового Гани.
О, Господи, Ганя — священник!.. После обеда, когда они гуляли вдвоём рука об руку в блаженном своём измерении по Лужинскому лесу, Ганя сам заговорил об этом, уже потом она поймёт — что это теперь единственное, о чём ему интересно говорить — и расскажет о чудесном своём обращении, обо всём, что было в той парижской жизни. О ночной дороге на виллу за смертоносной ампулой, о странной поломке в машине, благодаря чему встретится он с Глебом и отцом Петром и, наконец, о ночи на 9-е февраля в своей парижской квартире. И она всё поняла, хотя он сказал лишь, что это был ОГОНЬ, с которым встретился и Блез Паскаль когда-то, и тоже круто изменил жизнь. И ещё — распахнувшийся вдруг бескрайний любящий мир, льющий на тебя неистово-жаркий поток любви, в котором сгорает все, что мешает душе ответить этому потоку, слиться с ним — все убежища, одежды, само грешное непроницаемое тело, и ты гибнешь, становясь всё более самим собой… И трудно это передать, почти невозможно земными словами…
Его волнение, наэлектризованность мгновенно передадутся и ей, вспомнится тот вещий сон под старый новый год, Ганя на едущем в чёрную шахту эскалаторе, его обращённое к ней лицо, заваливающееся в черноту, её отчаянная за него молитва.
Потом они оба станут вспоминать, подсчитывать, и старый новый год окажется тем же, 77-м, и уже нисколько этому не удивятся. Потом Ганя заговорит о другом, но всё о том же. Нет, он не то чтобы изменился, — подумает Иоанна, — просто ЭТО, неведомое, коснулось его, как у Пушкина в «Пророке», и он стал видеть, чувствовать, понимать совершенно иначе. Бесчисленное множество прямых через две точки — он их видит, эти прямые, прозревает, чертит и живёт в соответствии с тем, что недоступно окружающим. И если это безумие — она его с ним разделит. И с этими лужинскими богомольцами. Любезно так воркуют, а смотрят — как на прокажённую… Но с ней, а не с ними говорил сейчас Ганя о своём «обращении». И Господь её у услышал в ту ночь 77-го. И невозможно, чтобы Он желал разлучить то, что сотворил одним целым!