Серапионовы братья - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никогда? — перебил Теодор. — А я думаю, что каждый раз, когда автор, любитель подобных жалких, заурядных подробностей, пробовал переходить к чему-нибудь истинно поэтическому и высокому. Несчастнейший подобный пример представляет известная романтическая пьеса «Деодата» — настоящий литературный подкидыш, над текстом которого не стоило бы талантливому композитору тратить свои силы для сочинения музыки. Не может быть более наивного собственного сознания в недостатке внутренней поэзии и презрения к драматической правде, как это выражено в предисловии к «Деодате», где автор отрицает оперу на том основании, что, по его мнению, не натурально, если люди поют на сцене, и затем прибавляет, что старался введенному им в свое произведение пению, придать натуральный характер.
— Оставим в покое мертвых! — возразил Киприан.
— Да, — подтвердил Лотар, — и тем более, что, как мне кажется, пробила полночь, час, которым покойник, пожалуй, вздумает воспользоваться, чтобы внезапно явиться здесь и всех нас поколотить, как это ему случалось делать при жизни со своими рецензентами.
Через несколько минут карета, которую Лотар нанял для больного Теодора, увезла всех четырех друзей.
Шестое отделение
Сильвестр, которого ничто в мире не могло заставить покинуть деревню летом, внезапно приехал в город, побуждаемый к тому неодолимым влечением. Дело в том, что в городском театре было объявлено первое представление небольшой пьесы его сочинения, а известно, что нет автора, который бы согласился пропустить такой случай, несмотря ни на страх, ни на неприятности, с которыми приходится при этом сталкиваться.
Винцент сделался также видимым, и таким образом Серапионов клуб восстановился, по крайней мере, временно в полном составе. Братья решили собираться в том же саду, где провели последний вечер.
Сильвестр стал решительно неузнаваем: он был весел, разговорчив намного более обыкновенного и вообще держал себя как человек, на которого внезапно свалилось небывалое счастье.
— Не умно ли мы поступили, — сказал Лотар, — отложив свои собрания до того времени, пока наш дорогой друг дождался постановки своей пьесы? Собравшись раньше, мы бы только его расстроили, нашли подавленным заботами и безучастным ко всему. На наших вечерах возился бы он постоянно со своим произведением, как с обузой, тогда как теперь, когда куколка раскрылась и из нее выпорхнула прекрасная бабочка, не напрасно рассчитывавшая на общую благосклонность, наш друг стал весел и говорлив. Высказанное публикой к нему сочувствие заставило его гордо поднять голову, и мы не оскорбимся нимало, если он даже будет сегодня смотреть на нас немножко свысока, потому что вряд ли кто из нас сумеет, как он, наэлектризовать сразу восемьсот человек зрителей. Но воздадим каждому свое! Пьеса его хороша бесспорно, но Сильвестр должен сознаться, что превосходное ее исполнение немало окрылило успех. Без сомнения, Сильвестр очень доволен игрою актеров.
— Конечно! — отвечал Сильвестр. — Хотя и очень редко можно сказать, чтобы драматический писатель остался доволен исполнением собственного произведения. Не олицетворяет ли он в самом деле каждое, созданное и взлелеянное им лицо со всеми особенностями его характера? А потому, можно ли допустить, чтобы кто-нибудь другой проникся до такой степени чужими мыслями, чтобы олицетворить их в полной жизненной правде? А между тем упрямый автор требует этого непременно, и чем живее представляется ему самому созданная им личность, тем недовольнее будет он малейшими отклонениями, какие допустит в изображении ее актер в сравнении с мыслью автора. Потому совершенно понятным становится небеспристрастие автора, часто портящее ему наслаждение от собственного произведения, возможное только в том случае, если он сумеет совершенно отрешиться от созданных им образов и взглянуть на них с чисто объективной точки зрения.
— Но, однако, — прервал Оттмар, — я думаю, что каково бы ни было неудовольствие автора при виде, как актеры искажают его произведение, изображая иногда совершенно не похожие на выведенные им лица, все-таки он достаточно вознагражден одобрением публики, к которому не может остаться равнодушным ни один художник.
— О, без сомнения! — отвечал Сильвестр. — И так как одобрение это прежде всего относится к актеру, то и автор, сидя где-нибудь со страхом и трепетом в темном уголке зала, может утешиться мыслью, что исполнение его произведения лицом, стоящим на подмостках, должно быть не так дурно, как показалось ему. Бывают и такие случаи, которые не станет отрицать ни один искренний поэт, что порой гениальный актер, проникнувшись мыслью автора, присоздает к выведенным им чертам новые, не пришедшие до того в голову самому автору, верность которых, однако, он должен признать сам. Поэт, смотря в этом случае на игру актера, видит собственные черты и мысли, облеченные во внешние, хотя и новые, но все-таки соответствующие основной его идее формы и, присматриваясь к ним ближе, сознает, что иначе они и не могли быть и выражены. Радостное чувство, ощущаемое при этом автором, похоже на то, как если бы кто-нибудь нашел в своей собственной комнате сокровище, о существовании которого прежде и не подозревал.
— В этих словах, — перебил его Оттмар, — узнаю я нашего дорогого, честного Сильвестра, совершенно чуждого того мелочного самолюбия, которое нередко душит многие истинные таланты. Я слышал раз сам, как один драматический писатель уверял, что нет актера, который мог бы усвоить настолько дух и характер его произведений, чтобы изобразить их совершенно верно на сцене. Какая разница с нашим великим Шиллером! Вот кто искренно ощущал ту радость, о которой говорил Сильвестр, когда присутствуя при первом представлении своего «Валленштейна», уверял, что в первый раз видит сам своего героя вполне живым, облеченным плотью и кровью! Надо, впрочем, прибавить, что Валленштейна играл тогда незабвенный Флекк.
— Я сам держусь того же мнения, — прервал Лотар, — и приведенный Оттмаром пример лучшее тому доказательство, что никогда истинный поэт с верным взглядом на искусство, дошедший до сознания мирового его значения, не унизится до суетного самообожания, сотворив себе кумира из своего собственного «я». Замечательные таланты часто принимаются современниками за гениев, но время лучше всего уничтожает подобные заблуждения, оставляя нетронутым гения в полном блеске его красоты и повергая в забвение талант. Но, возвращаясь к Сильвестру и его пьесе, должен я вам высказать мое мнение, что, признаюсь, никак не понимаю, каким образом можно вообще дойти до героической решимости выставить на всеобщее обозрение на театральных подмостках произведение своей фантазии, зачатое и созданное в счастливейшие минуты вдохновения!
Друзья невольно рассмеялись, думая, что Лотар, по обыкновению, хочет пооригинальничать своим мнением.
Лотар, заметив это, продолжал:
— Неужели вы в самом деле считаете меня человеком, который хочет во что бы то ни стало думать иначе, чем другие? Впрочем, если так, то и пусть будет так! Я, во всяком случае, повторяю, что если писатель с душой и сердцем, как, например, наш Сильвестр, решается отдать свое произведение на сцену, то мне кажется, что он поступает подобно человеку, решившемуся прыгнуть с третьего этажа в надежде, что вдруг да не ушибется. Мнение это я вам докажу. Во-первых, с вашего позволения признаюсь вам, что когда я уверял, будто не видел пьесы Сильвестра, а судил о ней по одним слухам, то я солгал умышленно. Напротив, я сидел в театре, в скромном, темном уголке, волнуясь и страшась не меньше, чем сам автор пьесы, а может быть даже и больше, потому что, признаюсь вам откровенно, вряд ли сам Сильвестр мог быть в более напряженном состоянии и чувствовать страх и трепет так, как чувствовал за него их я. Каждое слово, каждое движение актеров, казавшееся мне неправильным, захватывало мне дух, и невольно мучила меня мысль, неужели может это понравиться? Неужели это может подействовать на сердце зрителя? И не автор ли останется виноватым в их глазах?
— Ну, ты уже немного преувеличиваешь, — возразил Сильвестр. — Начало представления, скажу откровенно, разочаровало и меня, но заметив потом, что публике начала интересоваться и что дело пошло на лад, впечатление это уступило, напротив, место очень приятному чувству, в котором, не хочу скрывать, авторское наслаждение собственным созданием играло не последнюю роль.
— Ах вы, театральные писаки! — воскликнул Винцент. — Самолюбивее вас нет народа на свете! Для вас одобрение толпы слаще меда, и вы любите выпить его, облизываясь, по капельке. Но я поддерживаю мнение, что все ваши страхи и терзания не более как простое самолюбие, а погоня за одобрением публики — игорная ставка, за которой стоит ваше собственное «я». Одобрение — ваш выигрыш, а неуспех — погибель, притом не просто один молчаливый неуспех, но еще более тот неуспех, который дорастает до размеров открытого и громкого выражения, переходящего в насмешку, что, с французской точки зрения, составляет величайший и окончательный приговор, какому может только подвергнуться автор. Французы — как всем известно — готовы лучше прослыть мошенниками, чем быть осмеянными. Но, впрочем, надо действительно согласиться, что осмеянное произведение следует считать убитым навсегда. Даже если произойдет такой случай, что оно обратит на себя внимание публики впоследствии, то все-таки этот успех будет более чем сомнительным. И многие авторы, испытавшие это, ударялись потом в сочинение таких произведений, которые хоть и были скомпонованы на манер сценических, но, по клятвенным заверениям их авторов, отнюдь не назначались ими для сцены.