Лев Толстой - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простое слово это поразило меня, я не мог не сознать его правоту».
Дело шло далеко не только о городской благотворительности.
Город — вообще зло, так думали в умирающей деревне. Город для Сютаева — грех и беспокойство. Рассказывает сын Сютаева — И. В. Сютаев. Шел раз Василий Кириллович Сютаев с сыном из Вышнего Волочка домой. «Около постоялого стояли лошади с возами. Зашли в помещение, где пьют чай; сидят мужики, человек семь. Мы заказали чай. Отец спросил:
— Откуда, братцы?
Мужики сказали, из села Горки. Отец и спрашивает мужиков:
— Что, братцы, в город едете?
— Да, в город, хлеб везем продать.
Отец и говорит:
— Не божье дело вы делаете, хлеб везете продавать, города расширяете, а города надо нарушить, вы везете, другие везут, только купцов больше родится, купцы по городу ходят, руки потирают, вас дожидают. А вы хлеб не повезете в город, другие не повезут, в городе не будет хлеба, купцы должны идти на землю работать своими руками, как господь бог заповедал…»
Так стал думать Толстой. Он решил, что преодоление нужды придет через устранение города.
Слова Сютаева обнадежили Толстого своей простотой, хотя Сютаев не был и, конечно, не мог стать путеводителем его жизни. Но пребывание Сютаева на квартире прославленного писателя обратило внимание московских властей, и к Толстому по распоряжению генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова явился сначала жандармский ротмистр, а затем чиновник генерал-губернаторской канцелярии. Толстой обоих принял резко и отказался с ними разговаривать. Сютаев уехал из Москвы.
После смерти Сютаева старшие его сыновья поехали в город: они были рабочими-мраморщиками. Община Сютаева оказалась крестьянской, патриархальной семьей, которая держалась больше личным влиянием Сютаева, чем его религиозною проповедью. Сютаевская жизнь с «общими головными платками» была только идиллией, созданной упорным человеком. Лишь сын Иван, верящий своему отцу и Толстому, пытался остаться в деревне. Выдержавший два с половиной года заключения в старой тюрьме на маленьком холодном острове у истока Невы, видавший из окна каземата два с половиной года тихий Шлиссельбург с робкими огнями, холодную, медленную Неву или вьюгу на холодном льду, вынесший пять месяцев сумасшедшего дома, полтора года уговоров принять присягу, он с трудом переносил деревню, поехал в Петербург и поступил артельщиком в издательство Черткова, издававшего толстовские книжки. Но здесь выдержал только год и вернулся в деревню. Как он жил в деревне потом — не знаю; но у него было там хозяйство.
Люди, которые отправились бы по сютаевскому совету в деревню, могли бы стать в ней только батраками.
Сютаев мечтал о том, чтобы в деревне завести хотя бы общее куриное хозяйство, чтобы у хозяек были руки развязаны и ссор между ними не было, но думал он об этом так: «А придет осень, мы возвратим все хозяевам: и куры будут целы, и цыплята целы, и яйца целы».
Где-то вдали были идеи создать и общую жизнь. Но в то же время Сютаев надеялся на царя. Вот что пишет об этом В. В. Рахманов: «Летом 1888 года Сютаеву пришла мысль пойти к царю Александру III и попросить его, чтобы он «для блага народа велел толковать Евангелие согласно пониманию Сютаева». Мне известно, что, придя в Петербург, Сютаев посетил Н. С. Лескова, который старался отговорить его от этого шага. Но Сютаев его не послушался и пошел. Около входа во дворец он был арестован и по этапу отправлен на родину. «Не допустили, — рассказывал он. — А если бы допустили, то ли бы теперь было!»
Эти мечты, как мы видим, относятся к 1888 году, но надежды на царя пережили Сютаева, и даже сам Толстой писал из Гаспры письма Николаю II, уговаривая его отдать землю крестьянам.
В статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» Ленин писал, что и в революции 1905 года только меньшая часть крестьянства боролась хоть сколько-нибудь организованно «и совсем небольшая часть поднималась с оружием в руках на истребление своих врагов, на уничтожение царских слуг и помещичьих защитников. Большая часть крестьянства плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и досылала «ходателей», — совсем в духе Льва Николаича Толстого!»
СУПРУГИ
Тяжело представлять себе жизнь Толстого того времени по мрачным и судорожно восторженным записям Софьи Андреевны; говорят, что если бы мы во сне всегда бы видали одно и то же, если бы сны имели свою непрерывность или последовательность, то мы считали бы сны явью. К несчастью, столкновения Софьи Андреевны с Львом Николаевичем не только были последовательны, но и логичны, рождаясь не из характеров людей, а из их бытия. Софья Андреевна была в доме как бы представительницей реального мира, его требований. Первоначально Софья Андреевна была отходчива. Вот супруги поссорились: Софья Андреевна уже мечтает о смерти и представляет, как будут ее жалеть после смерти. Потом она идет в лес и несколько часов с детьми собирает грибы и вполне успокаивается.
Вот столкновение снова возвращается, и тогда ошибочно кажется, что, кроме этого, в жизни Толстых ничего не было.
Софья Андреевна стремилась в Москву для того, чтобы жить в ней так, как жили другие дворянские семьи зимой.
Конечно, она считала, что будет жить совсем рядом с мужем. Но Лев Николаевич томился, снял во флигеле вместо роскошного кабинета две маленькие комнаты, уходил за Москву-реку, пилил там дрова, бродил по Москве, участвовал в переписи, возвращаясь, рассказывал о том, что волновало Софью Андреевну. Она не была злой женщиной и соглашалась помогать бедным людям — понемногу и тем, кого видишь.
Но Лев Николаевич рассказывал после посещений ночлежных домов и кварталов, где жила мелкота, потерпевшая жизненные неудачи, что эти люди боятся переписи — они не верят, что их не будут арестовывать и высылать, как зайцы не поверили бы собакам, если бы собаки сказали, что сегодня не будут ловить и убивать зайцев, а только считать и переписывать.
Заставляли думать обо всей жизни робкие, озябшие, больные ночлежники, мечтающие о том, чтобы согреться сбитнем, соснуть, одетые в какие-то тряпки, безнадежно напуганные.
Поражали рассказы о проститутках — шестнадцатилетних, четырнадцатилетних и даже двенадцатилетних. Об этом зле в полиции говорили почти весело. Но всего страшнее было то, что женщины, продающие себя, спокойно говорили о своем положении — так же, как разговаривали окружающие Софью Андреевну люди о своем жалованье, о своих поместьях.
Софья Андреевна соглашалась ужасаться, но ненадолго. Ее охватывал презрительный ужас — она думала, что это совсем другие люди, которые иначе голодают, иначе холодают, иначе спят. Тем самым она становилась чужим человеком для Льва Николаевича, который видел человеческое во всех и поэтому отвечал за то, что человек находится в таких страшных условиях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});