Принцесса на бобах - Марина Мареева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха молча, поджав и без того узкие губы, опускала гладиолусы в трехлитровую банку. Диме показалось, что, в отличие от дочери, мать уже догадывается, в чем дело.
В кухню влетел крепенький пацанчик лет пяти, светлоголовый, как его Никита. Вбежал, прижался к материнским коленям.
— Зачем нам ваша фамилия? — переспросил Лева, вытаскивая из кармана куртки несколько пластинок жвачки и вручая их мальчику. — Сейчас объясню. Вы Шереметева. Отпрыск, так сказать. Потомок аристократической династии…
— Я?! — поразилась Нина, теребя верхнюю пуговицу халата. — Да Бог с вами! Какая династия? Вовка, иди в комнату… Иди, иди!
Мальчишка запихал в рот сразу три жвачки и умчался.
— Мы тем Шереметевым никто, — пояснила Нина поскучневшему Леве. — Мы к ним никакого отношения не имеем. — Голос ее звучал так, словно она оправдывалась. — У меня отец бухгалтером был, а мама — кладовщицей.
И она вопросительно взглянула на мать, как бы ожидая от нее подтверждения своим словам. Старуха не спешила отвечать. Взяла тряпку, принялась зачем-то вытирать и без того чистую клеенку на столе.
— Мама, — не выдержала наконец Нина, — что же ты молчишь?
— Бухгалтер-то бухгалтер, — выдавила мать. — Да из этих… Из тех.
— Из каких, мама? Ой, да не верю я… И ты всю жизнь… — Она с трудом подыскивала слова, потрясенно глядя на мать. — И ты всю жизнь молчала?
Дима вжался спиной в стену и машинально потянулся к карману пиджака за сигаретами. Черт, бросил же, позавчера бросил окончательно. Лева — гений интуиции, как он угадал? — кинул Диме пачку сигарет и спросил у хозяйки:
— Здесь курить можно? Вы позволите?
Нина не слышала его. Она была оглушена, подавлена, смята. Она только повторяла без конца, глядя на мать:
— Что же ты молчала, мама? Что же ты молчала?
— Всю жизнь молчала и дальше бы молчала! — крикнула старуха. Она скрестила руки на груди, выпрямилась, гордо вскинула маленькую головку. Лучший способ обороны — нападение. — Зачем тебе было знать-то? Это теперь, вишь, модно стало в родословных своих копаться. Зачем тебе знать было? У меня жизнь переломана, перекалечена, так хоть ты… Я думала, хоть ты поживешь по-человечески.
— Я — по-человечески? — переспросила Нина. — Это я живу по-человечески? А, мама?
Дима смотрел на нее, худенькую, растрепанную, в этом ее ситцевом халатике, и ощутил вдруг внезапный укол острой жалости к ней. Какого дьявола он сюда приперся? Вторгся в чужую жизнь, в чужие тайны, разбередил чужую боль…
Он сунул в карман пачку сигарет, так и не распечатав ее, откашлялся и сказал решительно:
— Вы уж нас, кретинов, простите. — Он хлопнул Леву по плечу. — Пойдем! Простите, бес попутал. Бывает, — повторил он, взглянув на Нину.
Коротко кивнув хозяевам на прощание, Дима подтолкнул растерянного компаньона к дверям.
* * *Они не спали всю ночь. Забравшись с ногами на низенькую продавленную тахту, они говорили, перебивая друг друга, то плача, то успокаиваясь.
Мать достала с антресолей пропахшую нафталином, пропитанную острыми запахами старушечьих лекарств коробку из-под ботинок «Цебо», развязала тесемочки, скрученные из пожелтевшей марли, и достала из коробки связку старых писем. Лагерных.
Нинин отец… Что она о нем знала раньше, его дочь, родившаяся через полгода после его смерти? Знала, что работал бухгалтером. Что был немолод и нездоров, что она, Нина, поздний ребенок…
— Мама, что же ты ничего о нем не рассказывала? — твердила она теперь, перебирая эти старые письма.
— Но ведь ты и не спрашивала, — оправдывалась мать сквозь слезы.
Все верно. Нина не спрашивала. Потому что был отчим, добрейшая душа. Потому что он любил ее и баловал, и с каждой получки, с каждого аванса (он говорил «аванец», посмеиваясь) он приносил приемной дочке, «кралечке своей», гостинцы — монпансье в круглых жестяных коробках, кукол, которые умели закатывать глаза и пронзительно выговаривать «мама».
Это еще что! Отчим работал киномехаником в «Колизее»! О чем еще мечтать, чего еще желать десятилетней пигалице? Бесплатно, дважды, трижды, а если мать в отъезде, хоть шесть раз в день… Томный красавец Лановой, глаза с поволокой; Доронина с платиновой, волосок к волоску, пышно начесанной гривкой; светлоглазый Любшин, бравый разведчик, неотразимый в фашистской амуниции, улыбнется — и сердце ухает вниз… Жерар Филип из «Тюльпана», роскошный Жан Маре, гоняющийся за Фантомасом… Детство, проведенное в будке киномеханика. Бесплатный рай, счастье на халяву… Нина обожала отчима. И с детским самосохранительным эгоизмом не вспоминала, не думала о покойном отце.
А он был. Он был из Шереметевых, тех самых. Мать рассказывала, сбивчиво, быстро, сквозь слезы. Она столько лет молчала, теперь ей хотелось выговориться.
— Конечно, он скрывал свое происхождение. Он и меня неспроста выбрал, наверное, — вздохнула мать, вытирая слезы. — Я же черная кость, чернее не бывает. Он породистый, я — дворняжка. Может, он надеялся, что рядом со мной его порода не такой заметной будет. Да нет, — возразила она самой себе. — Нет, он любил меня, Нина! Он по-настоящему меня любил…
Первый раз его забрали в тридцать четвертом.
— В тридцать четвертом, — прошептала мать, разглаживая пальцами отцовские письма — плотные листки, исписанные мелкими блеклыми строчками. — В тридцать девятом выпустили, в сороковом снова посадили. За что? Ни за что, за происхождение. Вышел после Двадцатого съезда. Больной, кожа да кости, в чем душа держится… Как мы тебя зачали, ты уж прости за откровенность, до сих пор понять не могу… Бог мне тебя послал, видно. Всю жизнь порознь прожили, весь свой бабий век без малого я его ждала. Вместе пожить не судьба, так хоть ребеночка, думаю, от него рожу. И он хотел очень… Он мне сказал перед смертью… Я на сносях была… Он меня за руку взял и говорит: «Если девочка будет — пусть в браке фамилию не меняет. Пусть Шереметевой останется». Разве не выполнила?
— Выполнила. — Нина обняла мать за узкие плечи. — Я помню. Помню, как я замуж выходила и как ты настояла на том, чтобы я свою фамилию оставила. Тогда и нужно было рассказать мне обо всем, мама. Тогда, а не теперь. Может, у меня жизнь бы иначе сложилась, мама, узнай я об этом вовремя. Может быть, я подъезды бы не мыла сейчас…
— Ты бы их мыла, — возразила мать твердо. — Ты бы их на двадцать лет раньше стала мыть. Тебе бы твой научный коммунизм читать не дали, уверяю тебя, с такой-то анкетой, с таким происхождением. У тебя за границей родственников полно наверняка. Это теперь их иметь можно. А тогда, двадцать лет назад? Кто бы тебя в ГДР выпустил на стажировку? А так ты хоть сервиз «Мадонна» оттуда привезла.