Поцелуи на ветру. Повести - Иван Уханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зорко вглядываешься в темную тишину, оберегая ее и не доверяясь ей. Ведь сам ты ничем не защищен, не прикрыт, каждый твой шаг, мысль, взгляд в любой момент могут стать последними. Бесшумный полет кинжала из темноты, далекая и такая же бесшумная снайперская пуля… Строгим стерегущим лицом ты стоишь к чужеземцам, а спиной – к своим, родным, любимым и любящим.
И тебе даже помыслить, вообразить невдомек, что разящий удар ты можешь получить со спины… Да, не только оружие врага иногда выводит солдата из строя. Уж я-то знаю, на собственной шкуре испытал!
– Ты не сжечь ли ее собрался? – спросила Светлана, подойдя ко мне через некоторое время.
Я еще раз внимательно взглянул на фотокарточку. На больших, металлически жестких и сухих, точно спекшихся от зноя губах юноши застыла какая-то тяжелая и суровая мольба. Я легонько кивнул Коле и отдал карточку. Светлана сунула ее в карман халатика и, спросив, когда будут готовы дрова, отошла к колодцу.
Я взял топор и стал рубить березовые, сучкастые поленья, вкладывая в каждый удар смутную, какую-то мстительную ярость.
Воскресным утром я попросил у Светланы старенький ее велосипед – прокатнуться и тайком махнул на кордон. У Семена Емельяновича было много приезжих – лесоводы с опытно-производственного участка, снабженцы районной мебельной фабрики…
– Думал, что сегодня вы отдыхаете. Хотел сено постоговать, – сказал я ему.
Старик, кивнув на деловых гостей, немо развел руками. Потом вынес вилы и попросил:
– Коль есть желание, иди стогуй. Большие не ставь, все равно к зиме в Сосновку свезем… Горбыльками обложи, чтобы ветер не трепал. Да я, может, скоро освобожусь, подсоблю.
Сено в копешках хорошо провялилось, было сухим, ванильно-душистым. Я пружинисто вонзал в него вилы и, крякнув, взметывал навильник-шапку над собой. Оголившись до пояса, ходил от копешки к копешке, стаскивая их в стожок. Зеленая пыльца и разноцветные, точно высохшие бабочки, травные лепестки облепляли мокрые от пота плечи, грудь, спину, щекотно набивались в ноздри, в уши и волосы. Дрожали колени, опасно-приятно что-то хрустело в пояснице, когда поддев вилами тяжелую копешку, я нес ее и укладывал на стог, наращивая и отлого верша его. Во мне бурлило желание делать что-то для Светланы, для ее дома, для ее матери, оплачивая этими делами растущий во мне с каждым днем какой-то не тягостный, а ободряющий, укрепляющий меня долг перед ними. Они словно ждали от меня, молчаливо и застенчиво, какого-то ясного, мужского слова, а я все готовился, решался, но никак не мог его произнести.
Часа три понадобилось мне, чтобы из полусотни разбросанных по луговине копешек сотворить два солидных стожка и обложить их тяжелыми горбылями. Важно стояли они посреди опушки и обещали Звездочке, щедрой кормилице Черниковых, сытое зимовье.
– Завтра уезжаю, – сказал я Семену Емельяновичу, когда он поливал из чайника водой мою потную, оклеенную сенной трухой, горячую спину.
– Чтой-то скоро… Адь не понравилось? – душевно посожалел он.
– Ну что вы! Я так прекрасно отдохнул, что когда-нибудь еще приеду.
– Верно, верно. Обязательно приезжайте. Можете у меня прямо тут на кордоне жить… Погоди-ка… – Старик пошел в избу, оглядывая по пути двор, будто что-то отыскивая. Вернулся с какой-то безделицей в руках. – Вот… ерундовинка такая… На память и легкую вам дорогу, – заговорил он, отчего-то переходя на «вы», и подал мне небольшую, величиной с ладонь резную штуковину, похожую на деревянную медаль. В центре ее барельефом выступала красивая фигурка голубки-горлицы.
– Сами делали?
– Забавляюсь… Особливо зимой, часок-другой вольный бывает, вот и стругаешь ножиком. Много их у меня было всяких… Ребятишки растащили. – Семен Емельянович будто оправдывался, что при своей строгой службе транжирится на такие пустяковые занятия. – Ежли лачком по ней пройти, то не знать ей износу.
– Тонкая работа. Спасибо, Семен Емельянович. – Я взял из его рук деревянный талисман и, сняв с велосипедного руля ФЭД, обрадованно предложил: – Давайте сфотографирую вас.
Старик послушно, как ребенок, опустил руки по швам и замер там, где стоял. Я взял его за локоть, подвел с теневой стороны к дубу и сделал несколько снимков.
– Пришлю, – сказал я, прощаясь.
– Заодно уж… пропишите, как с мостком-то у вас там обернется, – напомнил Семен Емельянович и, глядя мне вслед, недвижно стоял на дороге до тех пор, пока я, поднажав на педали, не скрылся за поворотом.
И я, зная, как она скупа на них, как прямодушно-колюча, вполне мог поверить, что вид у меня действительно бодрый, три недели в лесу не прошли зря. Душа же ныла, томилась ожиданием чего-то, рвалась во вчерашний день. Было ощущение, словно в город я приехал на пока, за какими-то неотложными гостинцами для Светланы и ее деда и, приобретя их, тотчас уеду, вернусь на лесной полустанок, где что-то я недоделал, недосказал…
В тот вечер Людмила Сячина пришла ко мне прямо в комнату общежития.
– Бессовестный, уже целую неделю как приехал и не показывается! Как так можно? – с блестящими от веселой досады, яркими глазами, с шумным отчаянием накинулась она на меня.
Я лишь развел руками над столом, заваленным бумагами, и устало плюхнулся на диван.
– Ужинал? – спросила Люсик, подсаживаясь ко мне.
– Нет еще…
– Я так и знала. А ведь уже девятый час. Пойдем в кафе. Проветришься, закусим… отвлечешься.
Мы вышли из общежития.
– А ты поправился, гляжу, даже потолстел слегка, – взяв меня под руку, без зависти заметила Люсик.
– Парное молоко пил вволю… Как вы, что ли, тут: бутерброд, кофе, сигарета…
– А ты? Ты-то разве не тут?
Я искоса взглянул на ее лицо: сквозь млечную матовость кожи просвечивали жилки на скулах, щеки были слегка напомажены… На зеленый бережок Боровки бы ее, прополоскать в прозрачной водице, прокалить бы лесным солнцем…
Помещение кафе – продолговатый, с низким потолком и кафельным полом зал – разделяла пополам невысокая декоративно-ажурная стенка. За ней, в правом углу, располагался бар, вся задняя подковообразная буфетная стенка его была ярусами уставлена разноформатными пустыми бутылками с этикетками иностранных винодельческих фирм. На стенах бара, покрашенных в тяжелый, какой-то красно-сиреневый цвет, тут и там были наклеены округлые, похожие на бумажные иллюминаторы плакаты – увеличенные кадры из зарубежных ковбойских фильмов: яркие красавицы-амазонки и томные красотки, полуобнаженные, показывающие, как близко и доступно их небрежно прикрытое полупрозрачной вуалью, будто всегда желающее оставаться нагим, многообещающее тело; здесь же схватки сильных мужчин – стреляющих, скачущих на лошадях, обнимающих, целующих… Будто все эти обаятельные чужестранцы, выпив все бутылки и оставив их стоять на буфетной стенке, ринулись в зал и давали теперь какой-то фарсовый концерт тем, кто сидел за круглыми столиками бара и глазел на них, на то, как лихо можно жить…
Впрочем, рассмотреть хорошенько настенных киногероев, ослепительных красавиц мешала красная, нарочито созданная дымная мгла, озаряемая пульсирующими вспышками светомузыки. Если бы раззанавесить окна бара, то лучи закатного солнца мягко осветили бы зал и людей. Но окна были наглухо задрапированы, очевидно, для создания интима, таинственного уюта и доверия. Для интима, правда, нужна еще и определенная тишина, чтобы наслаждаться шепотом любимого, любимой. Под низким потолком бара неистовствовали же, подавляя все другие звуки и голоса и без продыха сменяя друг друга, но не меняя однообразной своей ритмичности, танцевальные мелодии, где ведущим инструментом был барабан. Басистые, с хрипотцой мужские и оголтело-страстные женские иноязычные голоса неслись будто не из динамиков, а из наклеенных бумажных иллюминаторов, как звуки порочно-роскошной жизни выглядывающих оттуда красавиц.
– Шикованно, правда? Всего неделю как открыт после ремонта. До восьми вечера тут кафе, а после – бар-ресторан! – перегнувшись через стол, крикнула Люсик, видя, с каким интересом я оглядываю сверкающее, дымящееся, прыгающее нутро бара.
– Так, так, – сказал я, с некоторой робостью адаптируясь в неузнаваемом зале. – Ну, с чего начнем?
– Начнем с того, что мы трезвые, – хохотнув, предложила Люсик. – Что будем пить, есть?
– Да тут и без вина можно охмелеть – от дыма, – сморщившись, забормотал я.
– О, как ты избаловался на лоне природы! Ничего, привыкнешь, обтерпишься… Для того сюда и приходят, чтобы отключиться, побалдеть.
Люсик взяла из моих рук червонец и, виляя между столиками, пошла к буфету, где, облитые снизу густым, свекольно-красным светом, два холеных бородатых молодца творили коктейли и музыку.
Перемогая музыку, сидящие и танцующие возбужденно разговаривали и курили. Курили все без исключения, словно курение было основным условием присутствия человека в баре, участия его в какой-то негласной, но обязательной для всех здесь игре. Курили бесцельно, вроде бы без надобности, но жадно, картинно-взволнованно.