Казачья бурса - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дождались: ровно двенадцать. Тысяча девятьсот тринадцатый пришел… Скоро первые петухи прокричат… А там и хохлы-посевальщики придут, «Уроди, боже, жито-пшеницу» запоют. А там, может, и день славный, хороший придет… Пошли юхлай, братцы! — закончил свою новогоднюю речь отец давно полюбившимся ему армянским словом «спать».
В полдень, когда дядя Иван и дядя Игнат, распив еще одну полбутылку, ушли на станцию, я прокрался к материнскому сундуку, открыл ящик, но, к великому изумлению, хозяйского револьвера не обнаружил. Старый «Смит и Вессон», которым отец всегда готов был защищать хозяйскую собственность, исчез. Осталась только промасленная тряпка…
Мне почему-то вспомнились глаза дяди Игната, немного шальные, подернутые хмельной дымкой, и то, как он шутливо сказал отцу: «А ты левольверт захвати…»
С каникул я возвращался на этот раз с новым чувством. Всем существом своим я ощущал, что жизни нашей в степи приходит неотвратимый конец…
Матвей Кузьмич Рыбин
Два хутора — Адабашево и Синявский — лежали рядом; их разделяли всего восемь верст степи, но они мало походили друг на друга. Хутор Синявский с пестрым населением являлся как бы пограничным форпостом казачьих земель, примыкавших к землям бывших Екатеринославской и Харьковской губерний. Граница казачьей земли, где не могло быть никаких отрубщиков (Столыпинская реформа казаков не касалась), проходила по балке, называемой Белой; далее на запад и на север тянулись земли украинских и армянских сел и помещиков — Манучкиных, Курлацких, Ставриных, Кампаницких, а еще далее — Кутейниковых, Иловайских, Бродских, Бесчинских и прочих — несть им числа. Они оплетали землю жадно присасывающимися осьминожьими щупальцами, оттесняя и без того зажатые в кулак земельные общины тавричанских сел к засушливым берегам рек — Миуса, Крынки, Лугани и притокам Северного Донца, расширяя свои владения на необозримые равнины знойной Таврии.
Земля казачьих хуторов, разбросанных вдоль северной кромки донских гирл, вклинивалась в посевные угодья армян и украинцев и не отличалась высоким плодородием. Здесь, как нигде на Дону, она становилась предметом беззастенчивой спекуляции; ни о каком разумном ее использовании, планомерных севооборотах, об удобрениях и агрономических новшествах не могло быть и речи. Извечная трехполка, с оставлением гулевых земель-толок на долгие годы, нерушимо властвовала на Дону и Приазовье сотни лет. Она истощала заросшую сорняками, беспорядочна используемую землю.
Еще мальчишкой, я часто слышал от отца:
— По эту сторону Белой балки земля — казачья, и хлеб на ней куда жиже и тощей, чем у армян и хохлов. Отчего так? Да оттого, что тавричане, хорошие хлеборобы, сами ее обрабатывают и смотрят за ней, как за своим оком, а казаки часто свои паи отдают скупщикам-арендаторам, и ходит она все время по рукам. Есть такие казаки, которые только тем и перебиваются, что получают за аренду своих паев. Получит ее раз в год — и форсит, даже не тает, где его собственная земля находится. Ходит в штанах с красными лампасами и фуражке набекрень, а в закроме мыши бегают. И туда же — мы, казаки донские, развеселые… А что такое казаки? Одно пустое звание… Про богатых не говорю, а вот бедность у казаков ничуть не менее, чем у нас, кацапов.
Не вязалась такая характеристика казачьего сословия с видом скачущей, размахивающей шашками конницы на ярко размалеванных лубках, изображающих битву русских с японцами. Отец первый поведал мне о воинской доблести донских казаков в войнах с Наполеоном и с турками. Эти познания были умножены, когда мы, ученики, читали описания подвигов атаманов Данилы и Степана Ефремовых, Матвея Платова, генерала Бакланова. В описаниях этих ни слова не говорилось о притеснениях казачьей голотьбы, о дикости атаманских нравов, о восстаниях народных, о Кондрате Булавине, о Степане Разине. Их имена упоминались только как преданные проклятию имена смутьянов и бунтовщиков. Рассказы о казачьей героике, казалось, повествовали совсем об иной жизни. Как; будто походная героика была сама по себе, а хуторская, жизнь, подчас жестокая и по-нищенски убогая, — совсем обособленная, другая…
И лишь однажды видение словно ожившей старой лубочной картины явилось мне. Мы с отцом шагали из Адабашево в хутор Синявский. Было росное, благоухающее утро. Хлеба уже колосились. В прохладном воздухе сгустился запах наливающейся пшеницы, смешанный с ароматом цветущего по обочинам дороги горошка. В небесной вышине, словно спадающие по камням ручейки, журчали жаворонки.
Мы уже подходили к хутору, когда навстречу нам мощной волной ударила лихая песня с отчаянно-удалыми присвистами и гиканьем. Из-за ветряных мельниц вывернулась колонна всадников, числом не менее сотни. Мы с отцом отошли в сторону от дороги, в пшеницу. Я замер на месте. Всадники двигались шагом прямо на нас. Я прижался к отцу, схватил его за руку.
— Не бойсь, сынок. Это казаки, видать, едут на майские сборы, — сказал отец.
Песня, вырывающаяся из десятков мужских сильных глоток, приближалась, как морской гремящий вал. Рыжеватой масти красавцы дончаки, словно отлитые из желтой меди, стройными рядами двигались по дороге, перебирая длинными тонкими ногами в такт маршевой песне и поднимая розовеющее на утреннем солнце облако пыли.
Всадники, все как один в белых холстинных гимнастерках, перепоясанных крест-накрест узкими ремнями, в фуражках с белым верхом и красным околышем, прямо, не горбясь, восседали в седлах. У каждого всадника на левом боку — шашка. Чубы, смоляно-черные, светлые, как ковыль, и рыжие, словно кукурузные спелые волокна, задорно торчали из-под сдвинутых вправо фуражек и уже успели запылиться.
Отряд казаков перешел на мелкую рысь и, оглушая нас песней, продефилировал мимо. За ним потянулось с десяток подвод, нагруженных старинными, обитыми жестью сундуками, походными сумами и мешками. На мешках сидели пожилые бородатые казаки с сосредоточенными, угрюмыми лицами.
— Провожают сынков в лагерь… До шляха. Проводят — и вернутся обратно, в хутор, — пояснил отец и, помолчав, добавил: — Невеселое это дело, сынок… Тут работа в хозяйстве, уборка на носу, а молодых-то работников угоняют…
Пожалуй, вид казачьей конницы был единственной трогающей душу картинкой внешнего казачьего благополучия и парадности, которую я запомнил. При виде ее меня охватило ребячье восхищение. Но позднее, когда я вошел в разум и получил способность разбираться в окружающем, красочные воспоминания быстро слиняли. Многое, увиденное мной в хуторе, шло вразрез с ура-рассказами о какой-то исключительной удали, будто бы питаемой особенно яркой казачьей кровью.
Отец, помнится, всегда относился к этому кичливому утверждению с добродушной, а иногда и чуть презрительной усмешкой:
— Та же Расея, что и мы… Царь дал им много земли, вот они и бахвалятся: дескать, только они — верные защитники отечества. А русского солдата куда денешь?
Умные казаки, занимавшиеся хозяйством бок о бок с иногородними, никогда не кичились своим званием и привилегиями. Не кичился ими и Матвей Кузьмич Рыбин.
Странным, не похожим на других был этот казак. Он не только с холодком и заметной иронией относился к своему сословию, но и как будто не верил в свое хозяйственное преимущество.
Паровую мельницу, доставшуюся ему от отца, он сдавал в аренду более умелому мастеру — мукомолу Таранову, вероятно, желая освободить себя от лишних хлопот и от возможности «прогара» — мельник Матвей Кузьмич был никудышный. На каких условиях арендовалась мельница, превышал ли доход от аренды прибыль от помола — мне так и не довелось узнать, но помню: Таранов так же не пошел в гору, он не разбогател и остался таким же механиком-вальцовщиком, каким был. Видимо, доход от мельницы был невысокий, завоз — небольшой. Кроме того, в хуторе уже входил к тому времени в полную силу другой мельник, с жестокой и хищной хваткой, — Михаил Семенович Светлоусов. Он поставил дело широко: его вальцовка оказалась более мощной, помол давала более тонкий, высокосортный, как говорил тогда, «нулевой». К тому же к мельнице он пристроил маслобойку, этим окончательно положил Рыбина и Таранова на обе лопатки, и те не выдержали конкуренции. Вальцовка Матвея Кузьмича стала хиреть, завоз сократился настолько, что она все чаще останавливалась. Зато технически более оснащенная мельница пришельца из среднерусских губерний иногороднего Светлоусова гремела на весь казачий юрт и окрестные волости. Сюда валили с возами светлозерной, как янтарь, гарновки и семечек чуть ли не все тавричане с окрестных хуторов и армяне из многолюдного села Чалтырь.
К тому времени, когда я поселился у Рыбина, вальцовка его уже приходила в упадок и сам Матвей Кузьмич смотрел на нее сквозь пальцы. Как видно, не лежало к мукомольному делу его сердце. Весь хозяйственный пыл он вкладывал в свой паровичок и молотилку и Аникия старался приноравливать к этому.