Русский флаг - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В девятом часу у дома остановилась собачья упряжка. В сенях раздался густой, низкий бас, а когда хозяйка открыла дверь из сеней, чтобы крикнуть мистера Бордмана, Мартынов заметил мелькнувшее в глубине косматое лицо.
Вскоре Бордман возвратился. Каюр криком и ударами шеста поднял лежавших за окном собак. По тому, как удалялся голос каюра, можно было заключить, что нарты быстро уносились прочь.
Бордман посмотрел на Мартынова ясным, открытым взглядом лучистых глаз и сказал:
— Если бы господин Мартынов задержался в Гижигинске еще на день, он мог бы иметь хорошую компанию…
Он протянул Мартынову серебряную табакерку. Есаул набил трубку светло-коричневым душистым табаком и сказал:
— Не думаю, чтобы кому-нибудь была по душе моя дорожная метода.
— Ошибаетесь! — возразил Чэзз. — Ничего так не люблю в жизни, как быструю езду…
— Хотя мистеру Чэззу была бы полезнее ходьба, — пошутил Бордман.
Есаул повернулся к Чэззу:
— Вы возвращаетесь в Петропавловск?
— Послезавтра в дорогу, — ответил тот.
— В таком случае я поеду один. Завтра утром.
— Сомневаюсь, — заметил Бордман сочувственно. — У нас не так просто раздобыть хороших собак и проводников. — Он перешел на шепот: — Исправник здесь, знаете… — Купец покосился на дверь.
— Я вытрясу из него душу! — резко сказал Мартынов. — А если не поможет, — он упрямо посмотрел в глазки Чэзза, — если не поможет, уеду завтра на ваших собаках… Дело не терпит.
— Мои собаки? — засмеялся Чэзз. — Они еще щенки. Правда, мистер Бордман, глупые щенки? Раньше послезавтрашнего дня им не подрасти.
— Ничего, я знаю секрет, они у меня в полчаса подрастут.
Мартынов говорил нарочито грубо. Но Бордман ласкал его все тем же кротким, примиряющим взглядом.
— Жаль, — меланхолически сказал Бордман. — Мой приказчик, очень опытный и хорошо знающий местность, только сегодня уехал в Тигиль…
"Уж не сейчас ли он ускакал?" — подумал Мартынов, вспомнив возню в сенях, отсутствие Бордмана и вой собак под окном.
— У него прекрасная упряжка. Одиннадцать собак. Между прочим, он поедет в Петропавловск, если в Тигиле не удастся покончить дело миром. Бордман говорил все это Мартынову, но глаза его лениво следили за хозяйкой. Орудуя у стола, она бросала короткие взгляды на молодцеватого есаула. — Осенью моего человека обобрали, отняли мехов на тысячу долларов. Казаки. Сказали — конфискация. Тигильский купец Брагин подпоил двух казаков и пообещал хорошо заплатить. Потом, дурак, обманул их, они и выдали.
Тощий, глазастый Бордман, напоминавший стрекозу в своих узких пестрых панталонах, усердно подливал Мартынову вино. Есаул оглушительно смеялся, заставляя вздрагивать дремавшего в единственном кресле исправника, называл купцов на "ты", величая их жуликами и хапугами. Американцы ушли, подхватив под руки окончательно захмелевшего исправника и водворив его в соседней комнате.
Сон долго не шел к Мартынову. Хмель, как и всегда, не держался в голове: стоило ему прилечь, закурить трубку и сосредоточиться — и к нему возвращалась полная ясность сознания. На полу, у печки, тяжело дышал Степан. Мартынов, лежа на свежей постели, впервые в жизни с такой остротой и удовольствием ощущал силу своего молодого, мускулистого тела, которое не смогли победить минувшие два месяца. "Живуч как собака, — подумал он. Нет, пожалуй, покрепче буду. Собаки падали в пути, обезноживали, а я жив-здоров". Он сильно нажал правый бок. Боль едва чувствовалась. "Из казаков один Степан достиг Гижигинска. Степан жилистый. Но и Степан послабее меня: вторые сутки в Гижигинске, а никак не выйдет из сонного оцепенения. Придется его здесь оставить…"
Впервые Петропавловск рисовался Мартынову близким, лежащим почти рядом, за тундрой и небольшим горным хребтом. Он почти достиг Камчатки, а уж там сумеет добраться и до порта, где живет Маша Лыткина.
Маша! Пока он мчался по Лене, торопился, выбиваясь из сил, к морю, он старался не думать о ней. Мысль о Маше будила приятное, но тревожное чувство. Оно словно мешало ясно представить себе, какой будет их встреча. Стоило ему вспомнить девушку, представить себя с ней — и все вокруг становилось зыбким, все плыло, мешалось, совсем как в те минуты, когда Мартынову случалось, лежа на берегу Ангары, смотреть на июльское солнце сквозь сетку ресниц, ощущая на лице поток тепла и погружаясь в короткую радужную дремоту. Сегодня впервые Маша долго стояла перед его взором, обрадованная, взволнованная. Он не слышал ее слов, но чувствовал, что она, как и в прежние годы, требует от него ответа на самые главные, самые трудные вопросы жизни…
Тихо заскрипела дверь. Кто-то прошуршал босыми ногами по комнате, приближаясь к Мартынову. Он повернулся на бок и приподнялся на локте.
Шепот хозяйки дома предупредил окрик Мартынова.
— Куришь?.. Думаешь… — сказала она неопределенно.
— А, хозяюшка! — Мартынов опустился на подушку.
— Куришь все, — тупо повторила женщина.
— Ничего, избы не сожгу.
Женщина присела на край кровати.
— Жги, — сказала она со странной покорностью. — Избы не жалко.
— Ишь, отчаянная… Мужа побоялась бы…
Она ничего не ответила. Мартынову почудился короткий вздох.
— Ждал меня?
— Нет.
Женщина пошарила в темноте рукой. Положила ему на грудь влажную, неспокойную ладонь.
Мартынов отвел руку и сказал строго:
— Не ценишь ты себя, баба… Эх!
— Чего мне цениться-то? — громко ответила она, не смущаясь присутствия мужа за стеной. — Видать, мне мужем такая цена назначена.
— Неладно живете, — заключил Мартынов.
Степан заворочался во сне. Женщина склонилась к Мартынову и прошептала с неожиданной ненавистью:
— Мучаюсь. Сам-то у меня гнилой, удавить бы его, да некому.
Мартынов сел на кровати.
— Ты не бойся, я чистая… — Она схватила его за плечи. — Как увидала тебя, сердце зашлось… Сына мне такого, век господа благодарила бы… Не дает господь детей! — простонала она.
Мартынов услыхал тихие рыдания. Неожиданно, против собственного ожидания, он привлек ее и прижал к себе вздрагивающее тело.
— Сиди тихо, — сказал он, — не балуй.
Она продолжала всхлипывать.
— Ты и слова человечьего-то в жизни не слыхала.
— Нешто услышишь его здеся-ка…
— А детей хочешь? Чему ты научишь их? Или американу отдашь в науку сына?
Женщина резко отпрянула.
— Своего ума хватит. Подойти никому не дала бы… Слышь, что я тебе скажу! — Она заговорила быстро, в самое ухо Мартынова: — Ты американу не верь и мужику моему не верь. Крутят они им, как хотят, так и крутят… Намедни они все шептались, каторжника одного вперед погнали, душегубца…
— Ладно, ладно, — нетерпеливо сказал Мартынов. — Ничего со мной не станется, не тронут.
— Слушай меня. Эти ироды все могут… Знать их надо… — Исправничиха вновь прильнула к Мартынову.
— Пускай их бес знает, — резко сказал он. — А мне зачем? Иди. Мартынов мягко отстранил ее. — Да, гляди, за моего казака не зацепись, он мужик злой, баловства не любит.
Она постояла немного, затаив дыхание, потом тяжело прошлепала к двери.
Распахнула дверь и хлопнула ею, как среди дня.
Проснувшись, Мартынов узнал от исправника, что мистер Чэзз решил ехать сегодня вместе с "любезным и веселым офицером", что американцы добыли для есаула две выносливые собачьи упряжки, на которых он доберется до деревни Каменской. Оттуда они поедут на оленях.
Дом исправника стоял в верхней части Гижигинска, рядом с казенными строениями, магазинами для муки и соли. Тут же расположились и три купеческих дома с кладовыми и хозяйственными пристройками. Съезжая на нарте в нижнюю часть, еще более бедную и пустынную, где избы были случайно разбросаны и стояли без труб, со слюдяными пластинками в маленьких оконцах, Мартынов заметил невысокую фигуру женщины, скользнувшую за деревянную церковь.
Мартынову показалось, что он узнал жену исправника. Ни она, ни мистер Бордман из Бостона не пришли проводить его.
IV
В Англии росло недовольство флотом. Флот ее величества насчитывал около шестидесяти тысяч человек, но ни одно славное деяние еще не было совершено его офицерами и матросами в эту войну.
Козлом отпущения стал сэр Чарльз Непир, — Лондон отвечал глумлением на все его попытки оправдаться.
В нижней палате Чарльза Непира пытали по всем правилам парламентской инквизиции. Честолюбивый адмирал ясно ощущал неотвратимость надвигавшейся беды. Он и сам был некогда членом парламента и знал, сколь немощны доводы разума, истина перед могущественной силой политических интриг и закулисного сговора. Слишком замкнуто и неприветливо лицо Пальмерстона, того, кому верой и правдой служил старый адмирал. И сэр Джемс Грэхем молчит, словно не он благословлял медлительность и осторожность Непира и после Бомарзунда, в письме — а оно, к счастью, хранится в бумагах адмирала — будто не он оправдывал его бездействие. "Было бы жалким отсутствием твердости, — писал Грэхем, — если бы вы уступили воплям и рискнули бы вашими кораблями и пожертвовали многими драгоценными жизнями в попытке морскими силами разрушить укрепления, которые непременно должны были пасть при нападении с суши". Адмирал отлично усвоил главное требование кабинета: пусть умирают французы! Чего же хотят от него теперь?