Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Десантники мне рассказали потом, что Рома пронес меня на плечах ровно восемьдесят два километра. Рома Садик, мать твою…
Закрытая дверь, конечно же, остановить меня не может. Я вот только не знал, надо ли Роме, чтобы я вскрывал эту дверь. Может быть, ему там хорошо. Лучше, чем нам с Никой здесь. Может быть. Я спросил: «Рома, ты не будешь возражать, если я открою дверь?» Я услышал, как Рома что-то сказал – громко, но невнятно, а затем услышал, как Рома загудел, как раздосадованный слон, и наконец я снова услышал всхлип. Нет, и вправду он плачет. Я поднялся наверх и спросил у Ники, где запасной ключ. Ника отыскала его в буфете на кухне. Давая его мне, спросила про Рому – обеспокоенно, с дрожью в глазах, слабым голосом, предчувствуя иной ход событий, чем предполагала, чем желала, обессилевшая вдруг, побледневшая, потухшая; хотя, собственно, пока еще ничего, во всяком случае из того, что я видел и знал и ощущал, не предвещало дурного. А глядя на Нику, можно было подумать, что уже все произошло. Я вытянул указательный палец в сторону Ники и устало сказал: «Без истерик. Я не люблю истерик. Я наказываю за истерики. Непредсказуемо и сурово. Я такой».
Я снова спустился вниз, в гараж. Вставил ключ в скважину. Ключ входил лишь наполовину. Ему мешал другой ключ, торчавший с внутренней стороны. «Без истерик», – сказал я себе и не спеша прошелся по гаражу. Нашел кусок стальной проволоки. Взятыми с полки плоскогубцами согнул крючком кончик проволоки. Вернулся к двери, вставил крючок в скважину. Покрутил им туда-сюда. Через секунды какие-то недолгие наконец услышал звон упавшего на цементный пол ключа. Скважина была свободна. Я открыл дверь. Темно. Я отыскал выключатель. Зажег свет. Рома сидел на полу у противоположной от двери стены, прикованный наручниками к трубе парового отопления, проходящей параллельно полу, сантиметрах в двадцати от него…
А ноги Ромины опутывала белая бельевая веревка, намотанная щедро и крепко, от щиколоток до коленей. Рома зажмурился, когда я включил свет, сморщился и что-то прошептал вздрагивающими губами. Я присел рядом с Ромой, вынул пачку «Кэмела» без фильтра, спросил у Ромы: «Закурить хочешь?» Рома отрицательно покрутил головой. «А зря», – сказал я и, пожав плечами, закурил сам, И снова спросил: «Где ключ от наручников?» Рома кивнул куда-то в угол. Я встал на колени, внимательно оглядел пол и действительно в самом углу, почти у двери нашел ключ. Я поднял его, вернулся к Роме, потянулся к наручникам. Рома неожиданно отпрянул, прижался к стене испуганно, открыл глаза, глотнул шумно, шевеля ноздрями, как необъезженная лошадь при приближении объездчика, и спросил, хрипя: «Он ушел?» – «Кто?» – не понял я, «Мальчишка, мальчишка! Ну, тот мальчишка…» – «Ушел», – сказал я. И посмотрел на связанные Ромины ноги и подумал: «Твою маааать…» А вслух сказал: «Ушел. Конечно. А что ему тут делать? С нами. Приехал его отец и забрал его. И он ушел от нас. Мальчик. Маленький мальчик. А может быть, и не мальчик вовсе, – я хмыкнул. – И совсем не маленький. Другой. Другой и все. Новый. Непривычный. Странный. Я думаю, он из тех, кто сделает страну совершенной. А может быть, и землю цели-. ком. Он из тех. Я уверен. Он рассказал, что таких, как он, уже много. – Я говорил и, сузив глаза, внимательно, не моргая, следил за прозрачным слоистым дымом, подымающимся медленно и с достоинством к белому чистому потолку. – И я очень рад тому, что их уже много. Я счастлив, что их уже много…»
«О чем ты? О чем ты?! – заволновался отчего-то Рома. – Я не понимаю. О чем ты?!» Я все-таки вставил ключ в наручники и отомкнул их, легко и быстро. Рома принялся отчаянно массировать запястья, а я тем временем развязал веревку у Ромы на ногах. Отбросил веревку в сторону и посмотрел Роме в лицо, в непроницаемые его очки, улыбнулся ему приветливо, кивнул. Рома отвернулся. Я решил пока его ни о чем не спрашивать – ни о наручниках, ни о веревке. Захочет, сам расскажет, не захочет – все равно узнаю, что произошло. Узнаю. Я поднялся с пола, отряхнул джинсы, сказал Роме: «Пошли». Рома выставил в мою сторону палец, попросил: «Подожди. Хорошо? Давай посидим» – «Давай», – согласился я и опять опустился на пол. Прислонился спиной к стене, закрыл глаза… И очень захотел, очень-очень захотел узнать, что же происходит с Ромой…
…Вспыхнуло все вокруг красным. Вокруг – кровь. Это кровь так вспыхнула. Словно это и не кровь, а пламя. Задымилась. Густо, обильно. На мгновение мелькнул чей-то открытый рот, обрезанный, кровоточащий язык, мелькнуло лицо ребенка, разорванная клетчатая рубашка и красно-черная яма на месте груди. Неожиданно воздух прошил Ромин крик, И все исчезло тотчас.
…На войну Рома пошел добровольцем. Он решил, что там случится с ним одно из двух – или он погибнет, или забудет о своем страхе смерти, даже не о страхе смерти, нет, а о страхе, порождаемом безостановочным движением времени.
Он боялся времени. Да. Но не боялся вступить с ним в борьбу. Он пошел не на войну с контрреволюцией. Он по-на войну со временем. Если время не остановить, рассуждал он, то во всяком случае можно – и это точно, в человеческих силах – сократить период ожидания конца. Накладывать на себя руки он не желал. Во-первых, это было противно инстинкту. А во-вторых, в нем, как и в миллиардах других, жила надежда, а вдруг что-то да случится и, например, кто-то изобретет, какой-то умник, средство от смерти, лекарство бессмертия, или эликсир вечности. Знаешь, естественно, что такого не произойдет – уж наверняка – при твоей жизни, а надежда вес равно тлеет где-то там глубоко-глубоко, и едва слышно шепчет: «А вдруг, а вдруг…». И выходит, что кончать жизнь самоубийством даже противно самой смерти, а уж о надежде и рассуждать не приходится. Но тем не менее мы говорим и рассуждаем.)
И сознавая, что надежда та тщетна и не менее исключительна, смерть свою он все-таки ожидал не от себя самого, а от пули или клинка сторонних, а может, и от снаряда или от гранаты, или от вертолетного винта. Ожидал. И никак не дожидался. Пули летели мимо. Или задевали лишь легко – раз, другой.
Впрочем, однажды задели сильно. Прошибли плечо, бедро, раскололи кусок ребра со стороны сердца.
И в беспамятстве к нему пришел он сам, только постаревший, немощный, ссохшийся, сморщенный, беспомощный, уродливый, жалкий, плачущий, беспрестанно испражняющийся под себя, зловонный отчаянно. Не человек уже. Что угодно, но только не человек. И, очнувшись – в студеном поту, – Рома понял, что теперь он другой, чем был раньше. Он теперь знал, что делать. Он хохотал от радости всю ночь до утра, до самого рассвета, пока не вкололи несколько кубиков транквилизатора. Проснувшись, решил следующее – сделать все от него зависящее, чтобы никогда не постареть, сделать все, чтобы стать бессмертным, А что, такое возможно, он поверил сразу, как только подумал об этом еще во сне, когда увидел себя дряхлого и немощного.
Его могут убить – здесь, на войне, или где-то еще. Он прекрасно это понимал и мирился с этим. Но если не убьют, он сделает так, что никогда не будет болеть и никогда не станет старым и никогда не умрет сам. Как он достигнет бессмертия, он еще не знал, но был уверен, что скоро узнает, очень скоро, догадывался, что ему будет дан сигнал или знак оттуда, свыше. Как действовать дальше, ему, скорее всего, подскажет голос. А может быть, он увидит свое будущее во сне. Да, да – во сне. Конечно. И нет никаких сомнений, что это самое наиважнейшее сообщение в его жизни будет передано ему во сне…
…Он верил в сны. Так вышло, что и Антошку Нехова (то есть меня) он тоже увидел во сне. Увидел еще задолго до того, как познакомился с ним. Он хорошо помнил тот сон. Дело было так – во сне, разумеется. Рома плавал верхом на утке по тихому пруду в горах Боливии, играл на флейте и пел народные боливийские песни, веселился, радовался и покрикивал изредка на рыб, которые кусали его за голые пятки – небольно, но щекотно. В который раз, не жмурясь, поглядел он на солнце и на сей раз заметил на солнце пятно. Пятно увеличивалось и увеличивалось и вскоре, через минуту, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, он различил красавца кондора, длинноклювого и голубоглазого. Сложив крылья, кондор камнем падал на Рому. Но самое любопытное было то, что верхом на кондоре сидел Антошка Нехов, и не просто сидел, а выкрикивал еще, кривясь, что-то злое и угрожающее. Еще секунда, третья, десятая, и вопьется суровый кондор в мягкую уточку… И тут встретился Рома взглядом с Антошкой. И увидел Рома, что Антошкины глаза подобрели и что черты лица его разгладились и мягче сделались. И за метр буквально, оставшийся до столкновения, Антошка ухватил кондора за шею обеими руками, что есть силы, и потянул шею на себя, как рычаг управления в самолете, и кондор, со свистом рассекая воздух, снова пошел ввысь, недовольный, задыхающийся, хрипящий раздосадованно. Антошка повернулся в сторону Ромы и, улыбаясь, помахал ему рукой… А через год, примерно, Рома встречает Антона на войне. Его, того самого, который снился ему, точь-в-точь его, один в один. И когда Рома увидел Антона, у него даже дыхание перехватило, как у девушки, которая своего избранного наконец встретила. И он подумал тогда: «У меня никогда не было друзей. Я никогда не хотел друзей. Я и сейчас не хочу друзей. Но этот парень будет мне другом. Настоящим другом. Я знаю. Был знак». Впервые в жизни, к превеликому своему изумлению, Рома кого-то полюбил. Это было, чрезвычайно приятное чувство. Оно ласкало и успокаивало и в то же время делало Рому сильным, уверенным, исключительным. Он заботился об Антоне, как о брате, как о сыне, как об отце. Он оберегал его от несправедливостей начальства, от насмешек опытных фронтовиков и от него самого, поначалу настороженного и боязливого. Он учил его всему, что знал сам, учил, как мог, как умел, – тактике и стратегии боя, стрельбе, рукопашному бою и, главное, умению сжиться и смириться с собственным страхом, главное… Свою любовь к Антону он не показывал, конечно, открыто, скорее, наоборот, он был даже жесток в обращении с Антоном, и суров, и требователен, и совершенно не добр, и ни чуточки не ласков. На занятиях по рукопашному бою он бил Антона в кровь и лишь смеялся нехорошо, когда Антон падал на землю от очередного профессионального удара, обессиленный… Иногда Рома просыпался раньше подъема и смотрел на спящего Антона с детской чистой улыбкой, думая о том, как же хорошо, что он встретил этого парня. Как хорошо! И хмурился потом. И морщился досадливо. И твердил себе, морщась, что он должен сделать все, все-все-все, чтобы этот парень вернулся домой живым, мать его, живым!…