Другая история русского искусства - Алексей Алексеевич Бобриков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главным русским символистом после 1906 года становится Рерих. Сергей Эрнст пишет о нем: «1906 год должен снова почесться переходным в творчестве художника, ибо он кладет некую границу, приводит к новому и ознаменован важными событиями. В эти дни Рерих создает два капитальных произведения, которые как бы подводят итог прошлому и открывают дверь в будущее — „Бой“ и „Поморяне. Утро“»[964]. Этот «Бой» (1906, ГТГ) с бессчетными ладьями, уподобленными волнам, с медно-красным небом (в котором по первоначальному замыслу Рериха должны были сражаться валькирии) действительно важен — как переход от игрушечного стиля (еще немного ощущаемого в трактовке «корабликов») к символизму. Здесь впервые появляется космогонический мотив «небесной битвы» — полностью символистский, близкий к «мировому пейзажу» Богаевского.
Архаизм — это своеобразное снятие противоречия между ироническим эстетизмом и символизмом: историзация и эстетизация символического языка.
Интересна здесь именно попытка соединения игровой дистанции и поиска соборности, на первый взгляд исключающих друг друга; на самом деле это соединение дает самые интересные результаты. Оно предполагает обращение к историческим — уже существующим в культуре — формам соборности («архаическим» формам), формам ритуального единства, формам старинного — первоначально литургического — театра, осмысленным эстетически и, в сущности, иронически. И популярный после 1906 года народный театр (уличный, комический, фарсовый, в том числе кукольный, от русского балагана, петрушечного театра до комедии дель арте), и старинный (средневековый) театр — это в первую очередь развлечение эстетов, эстетская игра в старину[965]. Не зря для постановок в Старинном театре Евреинова и Дризена выбираются именно малые жанры придворного театра позднего Средневековья — какие-нибудь драматические пастурели, — которые уже и в XIV веке, возможно, были игрушками. Эти иронические реконструкции курьезов не имеют ничего общего со священными мистериями Вячеслава Иванова; здесь ощутим именно пресыщенный вкус — вместо жажды спасения. В прошлом эстетов из круга Евреинова привлекает какая-то особенная, старинная забавная условность, а иногда и своеобразная глупость («примитивность исполнения» и «наивность чувств») — та же самая «скурильность». Евреинов выдвинул, в частности, принцип «изображать не изображаемых, а изображающих», «стремиться передать образ мистерии или моралите через черты того ученого аббата или почтенного гражданина, который являлся носителем драматического искусства в ту эпоху»[966]. Это — абсолютно сомовский принцип.
Для изобразительного искусства значительно важнее открытие греческой архаики (отчасти это мода на Крит, связанная с раскопками и новыми открытиями Эванса, отчасти просто интерес к доклассическому). Оно влечет за собой в том числе и изменение представлений об Античности. Античность теперь понимается скорее как мир простоты и наивности («детской души древних мифов»[967]), а не философской мудрости или художественного совершенства[968].
Хотя архаизм эстетики Старинного театра в целом близок к ироническому эстетизму «Мира искусства», может быть, задача стилистической реконструкции здесь более важна, чем ирония (тем более пародия[969]). Искусство Старинного театра образца 1907 года — искусство малого стиля, камерное, почти альбомное (в нем нет размаха будущих Дягилевских балетных сезонов). Это шесть небольших постановок, показанных за два вечера, оформленные Билибиным (миракль «Действо о Теофиле»[970] с трехъярусной сценой), Добужинским (пастурель «Лицедейство о Робене и Марион»), Рерихом (литургическая драма «Три волхва»), Щуко (моралите «Нынешние братья») и Чемберсом («Очень веселый и смешной фарс о чане» и «Фарс о шапке-рогаче»). Объект стилизации здесь — сама трогательная условность старого театра[971], курьезная яркость костюмов, преувеличенная экспрессивность жестов, комическая грубость реквизита (какой-нибудь деревянный конь[972]).
Имеет смысл сказать несколько слов об архаизации как декоративном принципе — не связанной ни с символизмом, ни с иронической игрой в куклы; принципе упрощения формы. Архаические коры произвели впечатление не только на Бакста, но и на Серова (они вдвоем ездили в Грецию в 1907 году). Несколько вариантов серовского «Похищения Европы» — это поиск чистой архаической пластики (вне какой-либо эстетской идеологии). Хотя сама эта пластика коры — слишком простая, лишенная привычной серовской выразительности (близкой к карикатурной) — порождает ощущение безликости, внутренней пустоты.
Рерих в церковных росписях и мозаиках[973] еще более серьезен — и совершенно лишен элемента пародийности. Его задача — развитие нового языка церковной живописи, церковного модерна (начатого отчасти Врубелем в Киеве, отчасти Нестеровым). Пермский иконостас (1907) — образец стилизации, выглядящей как почти полное растворение в каноническом стиле (иконописи псковской школы).
Термин «декаданс» — в новом, «популярном» контексте того же 1906 года — означает в первую очередь чисто бытовую свободу и вседозволенность (даже скрытую сексуальную революцию), именуемые «имморализмом». При этом присутствует и модное стремление к мистике, к «познанию бездн», унаследованное от символизма.
Изменившийся массовый вкус[974] требует доступного эстетизма, эротизма (часто с каким-нибудь мистическим оттенком), демонизма. Входят в моду Ницше и Уайльд (в 1906 году выходит «Портрет Дориана Грея» в переводе Анны Минцловой с иллюстрациями Модеста Дурнова; в 1908 году Евреинов пытается поставить «Саломею»). Московские журналы «Весы» и «Золотое руно» проповедуют новые идеалы: например, в журнале «Золотое руно» (5-й номер за 1906 год) объявлен конкурс «Дьявол».
Это эпоха Рябушинского, издателя «Золотого руна», воплощения больших денег и плохого вкуса; комических пиров Тримальхиона в редакции журнала. Впрочем, таков вкус «популярного» декаданса вообще. Так, Георгий Иванов вспоминает «журнал „Весь мир“, где редакторша, баронесса Таубе, принимала посетителей, сидя в гробу, окруженная скелетами и чучелами змей»[975]. Таким образом, кроме декаданса в высоком, блоковском смысле возникает еще и декадентский кич в искусстве. Кичевый символизм, кичевый эротизм, кичевый демонизм — в этом популярном декадансе есть все, кроме иронии. Это просто плохие художники, которые, по словам Бенуа, «намеренно создают глубокие и загадочные произведения»[976].
«Официальными символистами» Бенуа называет коммерческих художников[977] (главным образом участников Осенних выставок Бауэра в Пассаже), разрабатывающих демонические и эротические темы в стилистическом диапазоне между Бердсли и Климтом. И, кроме того, культивирующих специальный — декадентско-богемный, рассчитанный в первую очередь на желтую прессу — образ жизни: с наркотиками, с причудливым бытом (костюмом, интерьером, манерой поведения), с каким-нибудь поклонением дьяволу; все это вместе называлось «жизнетворчеством».
Николай Калмаков, денди, эротоман[978] и дьяволопоклонник[979], — абсолютное воплощение популярного декаданса. Это декаданс, приобретающий постепенно пародийные черты, будь то театральные декорации или картины (пародии