Избранное - Ганс Носсак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было ли? Почему они так уверены? Почему я сам вовсе не уверен?
Поскольку я не отвечал на ругань Клонца, а как бы пропускал его наскоки мимо ушей, он бесился все больше — видимо, счел мое молчание знаком презрения. И, распалившись, бросил мне в лицо то, на что не имел права.
Я уже упоминал, что дома у меня лежал больной человек. Хотя я задался целью рассказать все как было, мне хотелось как можно меньше говорить о нем, чтобы не расчувствоваться и не нарушить объективность повествования. Теперь я вижу, что мне не удастся обойти больного молчанием, а значит, лучше было бы с него и начать. Ведь именно из-за него я провожу ночи без сна. Он лежит в нескольких шагах от меня. Я затенил лампу, чтобы свет не падал ему в глаза. Может, я бы вообще не взялся за перо, если б не он. Вообще бы не взялся.
Больной спит. Снотворное наконец-то перебороло кашель. Дыхание хриплое, на губах пузырьки. Но все же он спит. Будем говорить шепотом! Не скрипеть пером и осторожно переворачивать страницы. Ибо больной — об этом-то я и хотел умолчать — моя любимая. Только не будем делать из этого мелодраму.
У Клонца хватило низости бросить мне в лицо, что в ее болезни виноват я сам. Неспособен, мол, даже жену прокормить. И сплюнул.
Это было уж слишком. Я и сам знаю, что, чем сидеть и смотреть, как умирает от голода человек, за судьбу которого ты один в ответе, лучше заниматься темными делишками и даже воровать. Правда, законом такие действия запрещены, и правильно, что запрещены. Но тем не менее они совершаются вопреки всем законам. Кому-кому, только не Клонцу, делать такие заявления.
Я выпрямился, собираясь отчитать его как следует. Но тут послышался кашель. Негодяй разбудил-таки бедняжку своим криком!
Я просто повернулся к нему спиной. Словно его и не было в комнате. Потом подошел к ее кровати и опустился на стул.
— Здесь кто-то был? — спросила она.
— Да нет, кому тут быть.
— Приснилось, наверно. Почудилось, что слышу чей-то голос. Угля так и нет?
— Отчего же? Ты только не волнуйся. Завтра или послезавтра обязательно будет. Давай померим температуру. — Я стряхиваю термометр и подаю ей. Потом сварю тебе чего-нибудь поесть, — говорю я.
— Да нет, не надо. Не хочется.
Я предлагаю ей одно, другое, третье, но ей ничего не хочется. Не хочется есть — в наше-то время, когда все страдают от голода? Кто много ест, наверняка поправится, думаю я; но я ошибаюсь. Кто совсем не хочет есть, тот очень болен, — вот это верно.
Я смотрю на ее слабые и бледные руки, лежащие поверх одеяла. На ее обтянутые кожей хрупкие запястья. Грустно и растерянно сижу у ее изголовья. Мысли мои ненадолго возвращаются к Клонцу. Может, будь я таким изворотливым, как он, любимая не слегла бы с воспалением легких. Ни с того ни с сего на память вдруг приходит мотивчик из какой-то оперы, который мы насвистывали, вызывая друг друга на свидание. Кажется, из «Cavaleria rusticana»[41]. Это был наш условный сигнал. Почему мы выбрали именно эту мелодию? Впрочем, вполне понятно. Мелодия и сейчас все та же, только вот звучит совсем по-другому…
Но я должен скрывать свои мысли. Лучше делать вид, что и крушение нашего мира не бог весть какая важность. Нужно верить, что мы и с этим справимся. Тогда, может быть, и впрямь справимся.
— Ты что-нибудь ел? — спрашивает она.
— Конечно. Ты только не волнуйся, — отвечаю я. И тут, к счастью, вспоминаю о том, о чем совсем было позабыл из-за этого дурацкого Клонца. Погляди-ка, что прислали тебе в подарок.
И вынимаю из кармана лимон. Он лежит на ладони, источая солнечный свет и здоровье. Как свежа и прохладна его кожица. Дотронься — и сразу выздоровеешь. Он похож на маленькую женскую грудь.
И откуда что берется? Наверно, в той стране, где вырос этот лимон, еще не все пошло прахом.
— Как добры люди, — говорит любимая.
И я, сияя от счастья, иду на кухню, чтобы вскипятить воду. Словно сам заслужил эту похвалу.
Сидя за секретером, я вдруг тяжело вздохнул и сам испугался. Прислушался — нет, к счастью, она ничего не заметила.
Возможно, мы недостаточно ценили радости жизни и теперь несем кару за свою неблагодарность. Нет, это слишком высокопарно. Больше всего на свете я боюсь высокопарных слов. То есть слов, когда-то имевших высокий смысл. Но многие все еще пользуются ими — надо думать, из лучших побуждений. На самом же деле они просто повторяют их по памяти. И цепляются за них, пытаясь удержаться на поверхности. Горе им, если они заметят, что смотрят не вперед, а назад, в навеки утраченное прошлое. И горе нам, если мы позволим им себя обмануть.
Если тот, кто будет сидеть за этим секретером через полтораста лет, в растерянности оглянется на меня и спросит: «Как же вы все это вынесли?», я ничего не смогу ответить. Ведь пока еще вообще неясно, вынесем ли. Мы будем это знать завтра, а то и послезавтра. Во всяком случае, ему-то наверняка будет это известно. Зачем же нам отвечать ему высокими словами только самих себя обманывать!
Честнее признать, что мы, шатаясь, бредем по самому краю бездны.
Однажды, в давно прошедшие времена, я стоял перед каким-то растением и внимательно его разглядывал. Не знаю уж, чем оно приковало меня к себе. И мне вдруг показалось, будто я понял нечто очень важное.
Я был поражен. Ну как же: у этого растения столько же над землей, сколько и под нею. Как в зеркальном отражении. Мы видим только то, что над землей, — стебель, ветви, листья, цветы. Но под землей ведь тоже ветви, да еще какие чувствительные. И чтобы растение размножалось, не только цветы порождают плоды и семена, нет, в скрытой от наших глаз части тоже есть и клубни, и луковицы, служащие сохранению вида.
Та часть, которую мы видим, как бы говорит: корни существуют лишь для того, чтобы питать меня и дать мне возможность цвести. Но та, которую мы не видим, а потому и не слышим, вероятно, говорит другое: зеленые листья и цветы там, наверху, всего лишь наши корни, через которые к нам поступают солнечный свет и тепло, необходимые нам для роста.
Я уже сказал, что тогда не все понял, но был близок к тому. Ибо меня, стороннего наблюдателя, вдруг охватило ощущение необыкновенного счастья. Я позабыл про время. Я опоздал к обеду.
С той поры много воды утекло. И вспоминаю я об этом лишь для того, чтобы кто-нибудь задумался — может быть, здесь-то и лежит путь.
И если я завтра опять повстречаю Клонца, я постараюсь ощутить к нему сострадание.
Написано в феврале 1947 года.
Люди, не забудьте эти дни испытаний.
Пер. с нем. Е.Михелевич.
Орфей и…
…Эвридика — сразу готовы мы продолжить, потому что мы так привыкли. Но недавно мне довелось узнать, что историю эту до сих пор пересказывали неточно.
А было все так. Когда Орфей закончил свою мольбу, обращенную к царице мертвых, богине Персефоне, которую люди называют жестокосердой, ибо она, бледная и безучастная, делит с Аидом владычество над преисподней… Впрочем, что мы, люди, знаем о царицах? Вот эту, например, однажды звали Ясноликой и боготворили, как весну. Мы просто это забыли, как забыли и слова, сказанные ее матери Деметре родичами, всевышними богами, когда она пожаловалась им, что Аид похитил у нее дочь. Оно так и лучше, сказали они, а то во гневе брат наш может привести на землю своих мертвых, и они опустошат ее… Так вот, когда певец смолк, Персефона некоторое время выжидала, не заговорит ли царь. Но царь молчал.
Тогда она повернулась к нему и попросила:
— Верни ему Эвридику, Аид. Ее отняли у него слишком рано. Они были счастливы всего три недели.
Но царь молчал.
— Ты хочешь сказать, — продолжала Персефона, — что мертвой нельзя вернуться к живым, ибо то будет против закона. Но разве не против закона то, что наши стражи расступились перед этим пришельцем, что грешники перестали ощущать несомую ими кару, заслушавшись его, что влага забвенья, похоже, уже не властна над нашими подданными? Разве могучая сила его слова не против закона? Я бы не хотела, чтоб он, вернувшись наверх, к своим, назвал нас жестокими и неумолимыми.
Две слезы скатились по бледным щекам царицы, и это тоже было против закона. Но царь все молчал.
— Или ты хочешь сказать, что возвращение не принесет Эвридике счастья? Что она, возможно, слишком скоро воскликнет: «Ах, зачем я не осталась там, под землей?» О Аид, я сама жила однажды меж цветов и плодов, и я скажу тебе: не слишком-то стоит верить подобным жалобам женщин. Сделай это ради меня.
И тогда царь отпустил Эвридику. Но он поставил условие: на обратном пути домой не должен оглядываться Орфей, даже на нее, ту, что пойдет за ним следом. И вот теперь все время рассказывают: мол, потому оглянулся Орфей, что не услыхал шагов за собой и усомнился вдруг, идет ли за ним Эвридика. Но причина не в том. Что мы знаем о поэтах? «Я победил преисподнюю», — сказал он себе и радостно зашагал вперед, окрыленный песней, звучавшей в его душе. Лишь на второй половине пути, уже близко к выходу и свету, шаги его вдруг замедлились — будто что-то оставил он за собой, что держало его и принудило наконец остановиться. Трижды пытался он побороть эту невыразимую муку, трижды силился переступить порог — и тщетно. Тогда он простонал: «О, никогда больше я не смогу петь, как сегодня» — и оглянулся. Но увидеть надеялся он не Эвридику, за которой спускался в Аид, а Персефону, перед которой пел, ее ясный лик, озаренный розовым светом забрезжившего дня. И тогда вкруг него сомкнулась вечная ночь.