Евтушенко: Love story - Илья Фаликов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А возраст подпирает. Написан «Звон земли» — имеется в виду некий зов судьбы.
И не было меня — был только звон.Меня как воплощенье выбрал он.Но бросил — стал искать кого моложе.
Он уже поварчивает-поскрипывает («Некоторым начинающим»):
Удручающая деловитостьбрезжит в некоторых новичках.
А сам? Не был деловит? Еще как. Но тут дело другого рода:
Кто ты — с Мастером или с Воландом?
Булгаков своим романом пришелся ему по сердцу, прежде всего как изобретение, в пушкинском смысле: многоплановостью, интересно продуманной композицией, совмещением разных времен и стилистик, правдой о времени и выдумкой о великой любви, хотя Евтушенко не любит стадных увлечений, массовых любовей, его раздражает тот же Магомаев, да и Пугачева не героиня его романа. Соперники по эстраде? Может быть, и так.
С семьей — плохо. Пахнет полным распадом. Галя говорит: «Не называй меня любимой…»
Ты смотришь на меня, как неживая,но я прошу, колени преклоня,уже любимой и не называя:«Мой старый друг, не покидай меня…»
(«Но прежде, чем…»)Таков у него март-апрель. Это, увы, не самойловские восторги:
Была туманная луна,И были нежные березы…О март-апрель, какие слезы!Во сне какие имена!
А ведь Дезик — так Давид Самойлов называл себя сам и так называли его симпатичные ему люди — старше на 12 лет. Счастливчик Самойлов. Значит, дело не в возрасте. В чем-то другом. Что ж, ответим достойно, и есть кому посвятить: Джан Батлер. (Правда, при первой публикации всё напутали, переадресовав какому-то Д. Батлеру, и получилось что-то вроде Джону Батлеру.) Он уже бывает у нее в Сокольниках, в той каморке, где незадолго до их свиданий стоял допотопный драный диван, при выносе которого на помойку Джан познакомилась с некоторыми особенностями наших обычаев: сосед алкаш ей помог да и запросил магарыч. Она сперва не поняла, что это такое, но непонимание русской жизни длилось недолго, тем более что язык Пушкина и Толстого ей был ведом и явилась она в СССР туристкой, но выпала удача — стала сотрудничать с издательством «Прогресс» на предмет перевода русских книг на язык Туманного Альбиона. Знаменитого поэта она, разумеется, знала давно («Она гениально перевела мою повесть в стихах “Голубь в Сантьяго”» — это было позже), а когда он прочитал ей свое новое стихотворение — «Сережку ольховую», она вскрикнула от восторга, и он подарил его ей.
Уронит ли ветер в ладони сережку ольховую,начнет ли кукушка сквозь крик поездов куковать,задумаюсь вновь, и, как нанятый, жизнь истолковываюи вновь прихожу к невозможности истолковать.Себя низвести до пылиночки в звездной туманности,конечно, старо, но поддельных величий умней,и нет униженья в осознанной собственной малости —величие жизни печально осознанно в ней.Сережка ольховая, легкая, будто пуховая,но сдунешь ее — все окажется в мире не так,а, видимо, жизнь не такая уж вещь пустяковая,когда в ней ничто не похоже на просто пустяк.…………………………………Яснеет душа, переменами неозлобимая.Друзей, не понявших и даже предавших, — прости.Прости и пойми, если даже разлюбит любимая,сережкой ольховой с ладони ее отпусти.И пристани новой не верь, если станет прилипчивой.Призванье твое — беспричальная дальняя даль.С шурупов сорвись, если станешь привычно привинченный,и снова отчаль и плыви по другую печаль.Пускай говорят: «Ну когда он и впрямь образумится!»А ты не волнуйся — всех сразу нельзя ублажить.Презренный резон: «Все уляжется, все образуется…»Когда образуется все — то и незачем жить.И необъяснимое — это совсем не бессмыслица.Все переоценки нимало смущать не должны, —ведь жизни цена не понизится и не повысится —она неизменна тому, чему нету цены.С чего это я? Да с того, что одна бестолковаякукушка-болтушка мне долгую жизнь ворожит.С чего это я? Да с того, что сережка ольховаялежит на ладони и, словно живая, дрожит…
Это написано длинно, многословно, несколько медитативно, но в принципе это — ворожба, некое философическое бормотание, домашнее мудрствование, ставка на музыку, чем-то похоже и на Окуджаву:
Былое нельзя воротить — и печалиться не о чем:у каждой эпохи свои подрастают леса.А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичемпоужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа. …………………………………………Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицуи вдруг замечаю: у самых Арбатских воротизвозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…Ах, завтра, наверное, что-нибудь произойдет!
Окуджава посвятил эту свою вещь Александру Цыбулевскому. Жил в Тбилиси редкостный такой человек, его все называли Шура, он писал стихи по-русски, грузинских поэтов на язык русских осин почти не переводил, но на него не обижались, все знали о его нежной любви к Грузии и ее поэтам, и он писал об этом, в частности о Важа Пшавела, о том, как этого пшавско-хевсурского великана переводили русские поэты: Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Заболоцкий. В ранней юности Шуру посадили на долгие годы, он отсидел восемь лет, а мог бы и дольше: он был приговорен к десяти годам заключения в лагерях за «недонесение» на студенческую подпольную организацию «Молодая Грузия». В 1956-м был освобожден, в 1957-м реабилитирован Военной коллегией Верховного суда СССР. Когда его арестовали (1948), они с Булатом были однокурсниками филфака Тбилисского университета, но на допросах он вел себя так, что Булата не тронули, а вполне могли бы — они вращались в одном дружеском кругу. Следователь потребовал у Цыбулевского:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});