Пантелеймон Романов - Пантелеймон Сергеевич Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посредине мастерской стоял простой деревянный стол, около которого виднелась мебель всех сортов, начиная от редкого резного кресла XVI века и кончая березовым обрубком.
Днем никто никогда не осмеливался беспокоить мастера, обыкновенно работающего часов по десяти без перерыва, зато в былые времена ночью никто не спрашивал, можно прийти или нет. И все художники, писатели и просто друзья шли, как к себе домой, в особенности зимой, и засиживались до утра за деревянным столом у затопленной печи.
Мастер (его так звали с оттенком товарищеского добродушия и в то же время почтительности все друзья) был вечно живой, вдохновенный, всегда блещущий юмором и неиссякаемым огнем воодушевления. Порой оно переходило в настоящее вдохновение, когда разговор касался волновавших его вопросов искусства и судей, и человека. Тогда он становился серьезен, по-особенному загорался, из артиста превращался в какого-то мудреца и говорил о том, что жизнь прекрасна только тогда, когда у человека есть призвание как высший подвиг.
Работал он, всегда упорно добиваясь со всей полнотой выразить то, что видело его воображение. В этой работе было больше страданий, чем наслаждений, и никто бы не узнал в нем в эти минуты того жизнерадостного человека, которого видели за товарищеской беседой. Главной темой его творчества было человеческое лицо и все отражения человеческих чувств и страстей на нем во всем их многообразии. Но он всегда стыдился того, что собственно дало ему славу: своих психологических этюдов и женских портретов. Они пользовались европейской известностью. Все же то, в чем он видел свое главное, не доходило до зрителей и оставляло их холодными. Это понимали и ценили только редкие единицы. Мастер считал, что это естественно, и говорил:
— Лучше дать самое большое немногим, чем укоротить себя из-за многих.
Последние годы он стремился воплотить одну идею. Это была идея — дать человека «высшей ступени», как он говорил. Воплотить образ мудрости или гения как последний предел возможностей человечества.
Андрей помнил отца сравнительно молодым и вечно бодрым с его манерой как-то свободно и широко сидеть в кресле, причем он всегда закладывал большой палец левой руки в кармашек жилета, а правой поглаживал свою остроконечную бородку и слушал собеседника, закинув немного назад свою красивую голову.
Когда Андрей вошел в мастерскую, отец сидел в глубокой задумчивости перед картиной. Это была его последняя, по времени, картина. На ней был изображен человек, сидевший на камне, под ногами у него, внизу, расстилалась бесконечная даль, как бы весь мир.
Художник, не сразу заметивший появление сына, встал и торопливо накинул на картину покрывало из парусины и повернулся к вошедшему на вращающейся табуретке.
Андрея поразила происшедшая в отце за эти два месяца перемена: лицо его похудело, осунулось, взгляд стал острым, как у тяжелого больного.
— Приехал все-таки! — сказал мастер, подавая дружеским жестом сыну похудевшую руку, на которой тот заметил странную между набухших жил старческую желтизну.
— Приехал, а ты что — умирать собрался?
— Нет, думаю это отсрочить. Меня отпускают за границу лечиться.
Андрей невольно остановил свой взгляд на другой, стоявшей у стены, давно заброшенной, неоконченной картине: в комнате дачного загородного дома открытое окно в темный сад с сиренью, около дивана стоит молодая женщина перед столиком, на котором два нетронутых прибора, и в тени около двери уходящий мужчина в пальто и шляпе. Лицо женщины выражало острое страдание и в то же время сознание полной невозможности возвращения того, что было. Ее опущенные руки были ярко освещены лампой, а лицо было в тени зеленого абажура. Этот абажур, столик с рубиново-красным вином, внутри которого горела золотая искра, налитые и невыпитые стаканы, освещенная сирень в темноте окна — изумительно передавали настроение картины.
— Не хочется умирать, — сказал отец, делая вид, что не заметил впечатления, произведенного картиной на сына. Он расправил после сидения когда-то широкую грудь и привычным жестом засунул палец в кармашек жилета. Андрей, точно с какою-то новостью для себя, увидел, что грудь отца стала узка и спина старчески костляво сгорбилась.
— Не хочется умирать, когда основная мысль только что стала уясняться тебе, — повторил художник, бросив при этом взгляд на завешенную парусиной картину.
Парусина не закрывала всего полотна, и внизу видно было написанное карандашом название картины: «Мудрость».
Андрей, увидев эту надпись, усмехнулся. Старик заметил.
— Что тебе смешно?
— Да нет, ничего, — ответил сын, улыбнувшись так, как улыбаются, когда не считают нужным серьезно говорить.
Это было самое оскорбительное. Если бы сын спорил, говорил дерзости с самонадеянностью юности, старался обратить отца в свою веру, было бы легче и приемлемее. Но сын не хотел заводить споров, очевидно, не потому, что считал невозможным убедить отца, а просто потому, что ему казалось нестоящим делом убеждать таких ненужных людей, как отец.
— Нет ли у тебя чего-нибудь поесть, а то я с утра ничего не ел.
— Вон возьми, там яйца и молоко.
Мастер подошел к шкафу с фарфором и сказал:
— Не знаю, как я оставлю все это, береги до моего возвращения.
Он доставал и гладил руками вещи.
— Чудак ты, — сказал сын.
— Смотрю я на тебя и ничего не понимаю, — сказал отец, — я всю жизнь любил все красивое, красивые вещи, красивую одежду, а у тебя наоборот: расстегнутый ворот, засученные рукава, ты считаешь себя культурным человеком, а культура всегда начиналась с костюма.
— Культура у меня началась с другого места. Ворот расстегнут потому, что так удобнее работать, и костюм мне нужен для работы, а не для священнодействия, — и прибавил совсем другим тоном, указывая ложкой на неоконченную картину с молодой женщиной: — Какова сила, какова живость-то, и этот полусвет от абажура! Как ты это схватил?
Глаза отца загорелись.
— Значит, ты все-таки чувствуешь?
— А почему ты думаешь, что не чувствую?
— Потому что не работаешь над собой. Ты пошел бы дальше меня, — сказал с горечью отец, — ведь вот эта твоя вещь… ты не знаешь ей иены.
Старик вынул из шкафа, очевидно, бережно сохраняемый этюд работы сына: деревенский мальчик около колодца, обхватив обеими руками ведро с водой, пьет и в то же время наблюдает за своим отражением в воде.
— Я тратил на такие вещи не меньше года, а ты написал ее в неделю.
Сын, занявшись яйцом, даже не взглянул на этюд.
— Ерунда, — сказал он, — вроде твоего фарфора. Дорогой папаша, сейчас не такое время — у нас пожар. Мы не имеем права писать и писать долго такие прекрасные вещи с изумительно переданной душевной драмой этой очаровательной дамы или этого наблюдательного молодого человека с ведром.