Том 10. Воспоминания - Константин Михайлович Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как выглядел Бунин летом 1946 года? Я уже говорил о его облике. Мне трудно сейчас вспомнить, как он бывал одет, но на нем все хорошо сидело и выглядело хорошим. Уже суховатая старческая шея, сухощавое лицо. Видимо, оттого, что он похудел не за последние годы военной голодовки, а всегда был худощав, это помешало образоваться на его лице и шее мешкам и складкам.
В нем уживалось как бы два юмора. Один юмор добродушный, а другой – желчный. И он вперемежку пользовался и тем и другим, как будто у него в запасе всегда есть два пистолета двух разных калибров и он может, в зависимости от обстоятельств, вынимать то один, то другой.
Он был еще крепок, гулял хорошей быстрой походкой и любил пройтись, никогда ни всерьез, ни в шутку не жалуясь на здоровье.
Что он говорил о литературе? О нашей и французской? Я мало что запомнил из этого. Пожалуй, даже осталось ощущение, что он вообще не склонен был говорить о литературе. Больше говорил о России, о Франции, о войне, о политике, о немцах. И даже когда вспоминал Алексея Толстого, то опять-таки не как писателя, а как друга и человека с иной судьбой, чем у него самого…
1961–1973
О Николае Михайловиче Горчакове*
Я встречался с Николаем Михайловичем Горчаковым в разных театрах и в разные годы, и до в после Великой Отечественной войны. Но самые сильные и самые светлые воспоминания о нем у меня связаны с прифронтовой Москвой зимы – весны 1942 года и с Московским театром драмы, которым руководил тогда Горчаков.
В ту зиму и весну это был единственный большой драматический театр, игравший в Москве – для москвичей и для многих и многих людей, приезжавших на эти представления из разных воинских частей, порой прямо с фронта. Во всяком случае, в начале той зимы, когда театр почти не отапливали, а спектакли из-за опасности бомбежек игрались днем, половину театрального зала занимали фронтовые полушубки. Да и потом, когда фронт отодвинулся дальше, в зале театра штатское по-прежнему – половина на половину – перемешивалось с военным.
Если я не ошибаюсь, где-то в конце января 1942 года я принес Горчакову первый акт своей пьесы «Русские люди». Последующих актов не было, они попросту еще не были написаны, но я опять уезжал в этот день на фронт, и мне хотелось оставить у Горчакова хотя бы начало той пьесы, о замысле которой мы говорили с ним за две недели до этого.
Это было днем, а глядя на ночь на фронт уходила машина, с которой мне надо было уехать. Мы договорились с Горчаковым, что поговорим о пьесе после моего возвращения. Но через несколько часов и всего за час до моего отъезда он без звонка приехал ко мне и сказал, что, если я задержусь на фронте больше чем на неделю, он без меня распределит роли и начнет репетиции.
– Но я же не дописал, – сказал я.
– Ничего, ничего, – сказал он. – Мы начнем работать, и пусть это у вас сидит в памяти. Быстрее закончите, если будете это знать. У вас как будто получилось, и у нас тоже получится. Только очень уж длинно. Если вы так будете продолжать, то у вас, наверное, страниц триста выйдет – мы это просто не выдержим!
И он, усмехнувшись своей лукавой улыбкой, помахал в воздухе толстой пачкой листков первого акта.
– Вполне очевидные длинноты я буду сразу выкидывать, а? Как, даете согласие? Ну, вот хотя бы, к примеру…
И он, листая пьесу, стал показывать почти на каждой странице эти «вполне очевидные» длинноты. Их было более чем достаточно, и они действительно были очевидными. Я дал согласие – и не пожалел потом о нем.
В то фронтовое время и в той обстановке мне понравилось такое начало совместной работы, оно было мне по душе, и я действительно после этой встречи с Горчаковым, ночью, в машине, ехавшей на фронт, уже сидел и думал о том, что и как я буду писать в пьесе дальше. Горячность Горчакова подталкивала меня на это.
Пьеса и в самом деле начала репетироваться раньше, чем была дописана до конца, и Николай Михайлович во время всей последующей совместной нашей работы, пожалуй, сыграл такую роль в создании окончательного варианта этой пьесы, какую никогда и никто потом не играл в моих работах для театра.
Недавно, разбираясь с архивами военного времени, я видел первый вариант «Русских людей», с которым имел дело Горчаков. Трехсот страниц в нем не было, но двести действительно было. И сколько там было того, что потом исчезло! И как много не было из того, что появилось в результате совместной работы с Николаем Михайловичем и с увлеченно, душа в душу, работавшими вместе с ним актерами Театра драмы!
У репетиций не было ни начала, ни конца – вся работа над «Русскими людьми» с Горчаковым казалась одной сплошной репетицией, шедшей на одном дыхании, одном общем увлечении и одном желании – скорее показать на сцене в прифронтовой Москве этот спектакль о людях войны.
Горчаков в тот год буквально горел своей работою в Театре драмы. Это было его детище, и он нежно и страстно любил свой театр, готов был проводить в нем дни и ночи, целиком отдаваясь его делам, среди которых для него не было больших или маленьких – все они были одинаково важными.
Мне, как автору, трудно судить, но все же я верю непосредственности своего тогдашнего восприятия писателя-фронтовика – спектакль «Русские люди», поставленный Горчаковым в Театре драмы, был выше, темпераментнее, страстнее всех других спектаклей этой пьесы, что мне довелось видеть. Спектакль был не только творческой победой талантливого и умного режиссера, это была и его человеческая победа. Он вложил в этот спектакль не только талант, но и большую страсть, таившуюся в нем под иронической, насмешливой внешностью.
До тех пор Горчакова чаще воспринимали как блестящего комедийного режиссера