Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не спешите?
– А куда? – слабым голосом в свой черед спросил его старичок Столяров. – Кто меня ждет? Кому я нужен?
– Вот и славно, – несколько невпопад промолвил священник, но тут же спохватился. – В нашем с вами одиночестве ничего хорошего, вы глубоко правы. Ивашечку у меня отняли, Церковь похитили… Но Христос! В этой жизни Его у меня с последним вздохом отнимут. Но в той, за гробом моим, – он погрозил тонким пальцем невидимым, однако несомненно и тесно окружившим его недругам, – я все равно к Нему припаду! На груди у Него буду возлежать, как возлежал на Тайной Вечере любимый Его ученик! И Он мне скажет… Да, да, Он скажет – ты всю жизнь прожил там, где престол сатаны. Но ты не отрекся от веры Моей, когда многие вокруг изменили Мне в сердце своем. Не отрекся, – с блеснувшими на глазах слезами повторил о. Дмитрий. – Грешен, но верен. Собственно, – глубоко вздохнул он, – мы отклонились. Положим, найдете вы завещание. Представим даже, что вас не пришьют где-нибудь в темном закоулке. Теперь даже и вовсе невообразимое вообразим: вы опубликовали его, это завещание, будь оно неладно! И что?!
Сергей Павлович досадливо поморщился.
– Вы опять о том же, отец Дмитрий… Никогда не поверю, что правда никому не нужна. И что они смогут по-прежнему… словно ничего не случилось…
– Ах, ах! – с нескрываемой насмешкой запричитал о. Дмитрий, склонив голову и наподобие плакальщицы прижав к левой щеке горестно сложенные ладони. – У всех вдруг страх Божий проснется… И завоют они в голос с амвонов, трибун, а также с голубых экранов: о, простите нас, братья и сестры! Лукавый попутал. Срываю с плеч погоны, с груди ордена, и снимаю со стен почетные грамоты за многолетнюю и добросовестную службу сами знаете где… В огонь их, в огонь! От двойного имени отрекаюсь. Дьявол меня им нарек. Богу моему отныне одному служу, а на мамону плюю. Дивная картина. У разбойника лютого совесть Господь пробудил. Верно ли, сударь мой, угадал я ваше сокровенное? Цель вашего подвига? Ваш дар возлюбленному Отечеству?
– В общем и целом, – сухо отозвался Сергей Павлович. – И без всякой иронии. Еще народ свое слово скажет, об этом вы забыли.
– Боже мой! – буквально простонал о. Дмитрий, быстро налил себе и немедля выпил, не обращая внимания на остальных. – Народ! Вы Пушкина забыли? Безмолвствовал, безмолвствует и будет безмолвствовать. А страх Божий и совесть… Что возможно для Кудеяра, немыслимо для епископа. Они все на корню погнившие – какая может быть у них совесть? Какой страх Божий? Завопит десяток-другой священников вроде Викентия – а он, бедный, свое уже отвопил – да кто ж их услышит? Бросьте вы эту затею, говорю вам в последний раз. Не хороните ваши надежды вместе с собой. Если знаете, где завещание, – пусть себе лежит. Когда-нибудь, может быть, и его час придет. Но не сегодня.
– Благодарю сердечно, – с этими словами Серей Павлович поднялся. – Золотое слово пастыря, – не удержался он, напрасно, однако, стараясь изловить взгляд о. Дмитрия, блуждающий по стенам и углам комнаты. – Не знаю, как Игнатий Тихонович, но мне пора.
– Что ж, – вскинул голову старичок Столяров, – пожалуй, и я…
В это время в дверь постучали.
7
– А вот и Иван Егорович к нам пожаловал, – услышал младший Боголюбов ровный голос хозяина и увидел на пороге маленького, сухонького, отчасти похожего на старый березовый пенек, с лысой круглой головой, вздернутым носиком и блеклыми, будто после многократной стирки глазками под седыми бровями, в пиджачке, под которым надета у него была черная косоворотка, перепоясанная широким солдатским ремнем, в черных мятых брюках и кедах с красными полосами.
Еще, должно быть, полчаса назад или чуть раньше или позже, не имеет ни малейшего значения, при упоминании об этом человеке у Сергея Павловича тяжелела от ненависти голова и сохло во рту. Казни лютой ему желал, напрочь позабыв как о заповеди, повелевающей нам любить врагов наших, так и о преклонном возрасте гонителя боголюбовского семейства. Ужасная, между прочим, несправедливость! Как только небеса позволяют, а земля долготерпит. Отчего Создатель попускает долгожительство старикам-злодеям, Николаю-Иуде и Ваньке-Каину, пусть даже собственноручно он никого не убил? Однако именно сейчас, к данной сцене, пока еще немой, ибо тишина воцарилась в комнате, где прямо-таки на глазах сгущались нежные летние сумерки, представлявшей, коротко говоря, единственную в своем роде постановку, в каковой режиссером выступала сама судьба, усадившая за один стол тщедушного и рыжеватого священника, по левую его руку московского гостя, прямого наследника служителей алтаря, прибывшего в град отичей по делу великой важности, по правую же сотниковского летописца, благожелательного старичка, но много моложе пенька в кедах, который, склонив голый череп с пересекшей его ото лба до темени синего цвета веной, так и стоял у порога, не решаясь шагнуть дальше и тем более принять участие в трапезе, – к данной сцене, заметим мы, вполне подошла бы избитая сентенция о прихотливой переменчивости человеческой натуры. Почему? Да потому что доктор Боголюбов, как ни старался, не мог возбудить в себе заочно родившееся в его душе мстительное чувство. При очной ставке он внезапно обнаружил в себе равнодушную пустоту там, где должно было бы бушевать яростное пламя. Ты, жалкий и злобный в своем ничтожестве червь! – так полагалось бы ему обрушить на этот голый череп, вместилище подлых замыслов и низких расчетов, обличительную грозу, по свирепой мощи может быть даже превосходившую только что отшумевшую, отгромыхавшую и удалившуюся под иные небосводы, – ты, скверное исчадие ада, ублюдок погибели, подкидыш сатаны, как ты посмел явиться мне на глаза?! Ты гнал моих кровных, ты приложил руку к их погибели, на тебе кровь Боголюбовых, которых я наследник по плоти и духу, – поди прочь, исчезни, сгинь, прóклятый во веки веков, истлей, наконец, в земле, а я вобью осиновый кол в твою поросшую чертополохом могилу. Ах, я забыл. Говорят, ты уверовал. Был Савлом, стал Павлом. Выучил «Отче наш». Причащаешься Телом и Кровью. Но я объявляю: мы с тобой разных Отцов дети. Нет у нас на небе одного Отца!
Именно такими речами он должен был встретить врага. Пусть враг стар и немощен – ни возраст, ни истощение сил не искупят, не изгладят и не смягчат его вину, в противном случае какой нам смысл с предостерегающей или назидающей интонацией напоминать о правосудии Небес? Не пустым ли звуком в конечном счете станут эти слова или, точнее сказать, заклятье, вдруг обнаружившее свою никчемность? Что ж, если совсем начистоту, без утаек, умалчиваний и экивоков, то чрезвычайно хотелось бы видеть решения вышнего суда вступившими в силу здесь, на земле, при жизни истцов и ответчиков, гонимых и гонителей, жертв и палачей, что помимо прочего имело бы колоссальное воспитательное значение. Такова наша падшая натура. Никакие призывы и увещания не произведут столь неотразимого впечатления, как наглядный пример воистину наказанного порока и смиренно торжествующей добродетели. Нетерпение? О чем вы, милостивые государи! Если пепел Петра, Иоанна и иже с ними с некоторых пор беспрестанно стучит в сердце, отзываясь в нем незатухающей болью, то не уместней ли обвинить нас в излишнем терпении? Недоверие? О чем глаголите, братья и сестры? Веруем в свет невечерний, негасимый и тихий, но помним и о ненавидящем свет мраке, чье порождение, гость немилый, безмолвно стоит на пороге.
– Что ты как столб, Иван Егорыч? – будто взрослый к ребенку, обратился к нему о. Дмитрий. – Проходи, садись. Гость у нас, – указал он на доктора. – Боголюбов Сергей Павлович.
– А похожи вы, – не трогаясь с места, едва слышно вымолвил Иван Егорович. – Как глянул – ну в точности Петр Иванович. Отец Петр. Вылитый. – Он раскопал в кармане платок и вытер им лысую голову.
– Надо же! – с новым интересом обернулся к младшему Боголюбову хозяин. – Видевший Меня видел Отца, а видевший вас, Сергей Павлович, видел, стало быть, и деда вашего, новомученика Петра.
– Какая встреча! – вне себя от значительности события выдохнул Игнатий Тихонович, прикидывая, должно быть, как он опишет его в своей летописи.
Должно получиться возвышенно. Перл. Украшение последней части. Внук и правнук погибших от рук коммунистических Неронов священнослужителей, с одной стороны, и местный Мафусаил, состарившийся комсомолец, некогда безбожник и злобный гонитель отеческой веры, теперь же – смиренный храмовый трудник, горестно вздыхающий о своем прошлом, с другой. Обмениваются лобызаниями. «Ты будешь внуком мне», – счастливо рыдает. «Утешу твою старость», – мужественно сдерживает слезы. «Упал с души тяжелый камень, много лет ее давивший». – «Забудем прошлое. Теперь мы новой жизнью будем жить. Господь нам повелел прощать, любить – и я тебя прощаю и люблю. Мои родные, чей дом на Небесах, через меня тебя благословляют».