Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ксана кашлянула.
– Не простой, а какой же? Кто же?
– Николай Чудотворец.
Ксана приподнялась.
– Чудотворец!
– Да, не удивляйся, я так чувствую. Он всегда бедствующим помогает, помогает… и на морях в бурю, и в болезнях, и на суше… я ему там в метель молилась, вспомнила тетю Лену, она ему в церкви свечки ставила, очень его почитает. Она мне рассказывала, он и Глеба в болезни в последнюю минуту спас, когда уж надежды не было. Он всегда в последнюю минуту… Может быть, и она там, вдали, за границей обо мне вспомнила, обо мне ему помолилась.
Ксана замерла. Потом тихо пробормотала:
– Николай Чудотворец… я и сама подумала, что старичок это особенный. Только при бабушке боялась сказать. И не знала, кто это… а вот теперь знаю. Николай Чудотворец!
У Собачки была благодарная слушательница. Тут сомнений быть не могло, Ксанино сердце сказало ясно, как всегда это случалось с подобными ей: да, конечно, святой.
В эту ночь обе они долго не засыпали. Месяц уже отошел от окна, другое окно, в другой комнате, искрилось в его загадочном свете и полузанесенная усадебка с ее обитателями, с уходящею жизнью смиренно предстояла перед ним – он одевал своим сиянием и крыши, и деревья сада, и большие липы – все сейчас в мохнатом и волшебном инее, все сказочное и безответно предстоящее пред вечностью.
Утром, за обычным кофеем, мать объявила Собачке, что оставляет Прошино. Предложение ее принимает: переезжает к ней в Москву.
* * *Собачка на другой день уехала, мать же стала готовиться к переселению. Осознать это было нелегко, и никто не считал бессонных ее ночей. Но когда сдвинулось все окончательно, и в душе осело на новых местах, стало легче. Помогала и новая мысль, в ней возникшая: раз Глеб не возвращается, то из Москвы она сама начнет хлопоты о выезде. Если не оставаться в России, то, конечно, уехать можно только из Москвы. Значит, все-таки смысл есть. И это поддерживало.
Отступление свое она совершала в порядке, с тем спокойствием, твердостью, как ей и полагалось – меняться было уже поздно.
Прошннский дом и Глебов флигель даже оживились, как бы предсмертным оживлением: весть об отъезде «бабушки» разнеслась быстро. С разных концов в пошевнях, розвальнях, в разных санках стали съезжаться покупатели, прасолы, мельники, мещане, хозяйственные мужички – все, кто надеялся на чужой беде поживиться, кто не думал еще, что недалек час, когда его собственная судьба будет не хуже ли бабушкиной.
На Глебовы книги покупателей не оказалось, да мать и не хотела бы их продавать – их укладывали тщательно в ящики, и комиссар Федор Степаныч, чья дочь Дунечка, как и Ксана, выросла под крылом бабушки в «господском доме», по давней дружбе и уважению согласился поставить всех Пушкиных, Данте и Соловьевых к себе в сарайчик до новых распоряжений из Москвы. А разные стулья, сундуки, комоды и диваны, кровати, табуретки, столики уплывали бесследно и безостановочно, возмещаясь пачками бумажек, на которые почти ничего нельзя было купить. Многое раздавала мать и даром, кое-что обменивала на съестное – надеялась провезти в Москву.
Прасковья Ивановна была в волнении. По мягкости характера своего и нервности не могла так стоически, как мать, относиться к разорению Прошина, с которым для нее связано было многое. Ксана ходила тенью. При каждом удобном случае принималась плакать, за что получала сумрачные увещания «бабушки»: но все-таки не могла с собой совладать.
И вот наступил, наконец, день, когда у крыльца почти уже голого дома остановилось двое розвальней – одними правил Кимка, в них запряжена была та самая кобыла, что вывезла-таки Собачку из метели, в других меринок Федора Степаныча и сам комиссар управлял им. Розвальни нагрузили последним скарбом, в передние села мать в своей шубке и бобровой шапке, в задние Прасковья Ивановна с Ксаной – они тоже переселялись к Собачке. Что можно и что нужно уже было отплакано, все-таки провожать вышло много народу из деревни. Для баб, детей, да и вообще для многих развлечение. Походило отчасти и на похороны Николая Петровича, тоже зимой, несколько уже лет назад.
– Ну, с Богом, – сказала мать, усевшись в розвальнях. И хоть двуперстным знамением, как боярыня Морозова, увозимая в ссылку, себя не осенила, все же вид у нее был внушительный. Когда розвальни проезжали мимо баб, мужиков, детей, многие шапки безмолвно снимались. Мать ответно кланялась.
День был тихий, серый, дорога ровная, только что запорошенная свежим снежком. Розвальни бесшумно плыли. Проехав Поповку и поднявшись в гору, где кладбище, мать велела приостановиться. Так же провожала она сюда мужа, тоже в зимний прошинский день. Здесь лежали, под замшелыми плитами, князья Вадбольские, прежние владельцы Прошина. Николай Петрович князем не был и скончался в год от Рождества Христова 1919-й, когда ни о каких плитах говорить не приходилось. Он лежал тут же, под простым могильным холмиком, сильно сейчас занесенным снегом. Деревянный крест все-таки возвышался над ним. Мать подошла к могиле, постояла минуту, перекрестилась и опять села в розвальни.
Летопись Земляного Вала
Еще со времен давних, когда отец попивал пиво на балконе Прошина, а Геннадий Андреич столь же невозмутимо разглядывал чрез пенсне древности, само собою установилось, что Прошино и Земляной вал – два совсем отдельных мира. Странность состояла в том, что хотя Глеб и Элли давно уже были мужем и женой и Таня потряхивала своими косичками, но Геннадий Андреич никогда не видал отца и мать Глеба. Правда, миры эти разделялись расстоянием. Но и мать, и отец наезжали иной раз в Москву, а вот как-то не выходило. Не то, чтобы существовали предвзятости, недружелюбие, а просто обе стороны жили в своем кругу, твердо и навсегда очерченном, не выходя из него.
Смерть вывела отца из всяких земных кругов, крушение прежней жизни привело мать на Плющиху – чрезвычайно приблизило к Земляному валу географически. Но внутренне мало что изменилось. Мать с Ксаной, Прасковьей Ивановной въехали в дом Собачки (квартиру неуплотненную) с обычной своей ровностью и прохладой. Ксана поселилась с ней вместе, а Прасковья Ивановна заняла в кухне положение выдающееся: таких клецок, как она готовила, таких шкварок, а иной раз и «генсиса-можоного» Мстислав Казимирович давно не видел. Это его утешало и радовало. В волнении он закатывал под лоб голубые нервные глаза и тотчас же, перед отъездом в свое учреждение, выпивал какую-нибудь целебную воду или лекарство.
– Тетечка, тетечка, ты на него не обращай внимания, он вечно лечится! Этого уж не переделаешь. И притом совершенно здоров.
Мать и не беспокоилась. Ни о чем таком она вообще не беспокоилась. Собачка с ней была безупречна. Ни малейших царапин не оказывалось, все-таки это не дом «сыночки». (Собачки дом родственно преданный, но не совсем свой: Мстислав Казимирович даже вовсе не свой. И мать не чувствовала себя вполне дома.)
Она жила внутренним своим миром. Он заключался в судьбе сыночки и его семьи, в известиях от них и проектах – пока одиноких и тайных – как с ними встретиться.
Земляной же вал, при всей близости его, весьма мало входил в ее горизонт.
Также и в жизни Земляного вала появление матери на Плющихе произвело мало действия и последствий не вызвало.
Сообщила об этом Анна: она находилась теперь в полном примирении с родителями. С мужем давно уже разошлась, и ее жизнь все сильнее внедрялась в жизнь собственных взрослых детей и своих родителей. Нечто монашеское и жертвенное появлялось в ее неизменно-прекрасных глазах, у ней подрастали теперь и внуки. Есть о ком пещись: и малые, и средние, и старые – все представительство таинственного круговорота бытия.
С Собачкой она находилась в добрых отношениях. От нее и узнала о переезде матери – у нее с матерью вновь встретилась. Своей собственной матери сказала:
– Ты знаешь, мама, Варвару Степановну из имения совсем выселили. Она живет теперь у племянницы, на Плющихе.
Агнесса Ивановна мотнула своей большой, в мелких кудерьках головой. Небесно-голубые глаза ее повлажнели.
– Как же так, Аничка, из собственного дома?
– Вот ты и поговори с ними, станут они спрашивать или не станут. Бога благодари, что сама тут сидишь еще с папой, хоть и в уплотнении.
– Тише, Аничка… могут услышать.
В глазах Агнессы Ивановны появился страх: вообще-то она не из воинственных, а тут и, правда, кругом кишели жильцы, со своими детьми, сварами, примусами.
Вошел Геннадий Андреич. Он слегка постарел, но одет все так же – в серьезном и солидном духе. Довоенный костюм не сдавался еще.
– Аничка, здравствуй. Рад тебя видеть.
И сняв пенсне, подставил голову для поцелуя.
Анна почтительно приложилась к нему. Отец не был теперь для нее, как некогда, далекой, почти грозной силой. В том общем утеснении, как сейчас жили, вечно угрожаемые, в нужде, бесправии, она острей, чем раньше, ощущала тайную, кровную связь с отцом. Близкая ему по характеру, с чертами властными, теперь весьма ему же и предалась, всей прямой и яркой своей душой. А притом считала, что он сам менялся. («Ты не можешь себе представить, – писала она в Париж Элли, – как папа добр и ко мне, и к внучатам. Сколько внимания в нем открылось, любви…» Элли плакала над этими письмами.)