Аплодисменты после… - Владимир Качан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только снимается очередная телепередача или документальный фильм о моём знаменитом однокурснике, меня обязательно просят что-нибудь о нём вспомнить и рассказать. Но лучше и проще для меня – не повторяться в рассказах о нём множество раз, а написать то, что считаю интересным и существенным. А на фото – как раз тот момент, когда мы с ним в редакции журнала «Советский Союз» поём в два голоса Пастернака «Мело, мело по всей земле…». Между прочим, сидят, к сожалению, спиной И. Дыховичный и Л. Филатов
Кайдановский тоже сочинял, об этом мало кто знает. Он сочинял благородные и грустные романсы на стихи Гумилёва, Волошина, Бунина. Сегодня я понимаю, что они были просты и безупречны. Поэт выходил в них на передний план, и Саша своим пением лишь подчёркивал его достоинства. К этому времени уже видно, каков артист Саша Кайдановский: он скуп в выразительных средствах, но это скупость Жана Габена, когда лицо не гримасничает, оно часто почти неподвижно, но мы тем не менее видим, о чём он думает, мы угадываем, что он чувствует. И это его пение – в тени поэта, в тени произносимых слов – такое же. Вы, кому я все это рассказываю, знаете его как крупного киноартиста, и всего несколько десятков людей знают, слышали, как он поёт, но поверьте мне на слово, это было – вот сейчас подыскиваю слово, и всё неправильно: изумительно – нет, не то, ничего там не изумляло; потрясающе – тоже неверно, т. к. не потрясало; блестяще – неправда, скорее это относилось к Ивану Дыховичному; скажу просто – это было больше чем хорошо. Значительно больше. И вам действительно придётся поверить мне только на слово, потому что не осталось ни одной профессиональной записи, ничего, что могло бы подтвердить мои слова; осталась только память: о неповторимом благородном и мягком голосе, в котором обертонов было больше, чем у Джо Дассена (я хотел вначале написать «бархатном», но потом вспомнил, что Саша этот эпитет не переваривал); о странном, ни на чьё другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето. «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далёко, далёко на озере Чад изысканный бродит жираф», – пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы её откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна. Ведь должна же она где-то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И всё то время, пока Саша поёт, мы верим в это – да что там верим! – знаем, что она есть, и мы в ней ещё поживём вместе с нашим певцом-однокурсником. «Ему грациозная стройность и нега дана», – поёт Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега – всё в этом пении есть, и не только в пении – в нём самом! А дальше: «И шкуру его украшает волшебный узор». Да-да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс – и над ним же – едкая насмешка.
Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие… Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивлённый хулиган всё пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьёт его левой рукой в лицо, ещё и ещё, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует её нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина. «Каин» – это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему – не знаю. Каин убил Авеля. А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя. Кажущийся абсурд поведения – голой рукой за нож – остался в нём навсегда, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть – банкомёт, и все карты у нёе, и следующая карта оказывается перебором; а в банке – жизнь, и банкомёт её забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом – перебор, и на третьем он понёсся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание… Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лёни – инсульт, у Саши – инфаркт. Саша уже был слегка ходячий, а Лёня – ещё нет. Лёня говорит: «Давай сделаем передачу о Солоницыне». Он имел в виду свою программу «Чтобы помнили». Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: «А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?..» Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.
Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте (теперь Новый Арбат. Саша жил рядом). «Пойдём, – говорит, – ко мне. Я покажу тебе на видео своего „Керосинщика“». Он уже сам ставил фильмы в то время. Пошли. Сыну – лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идёт, Саша посмеивается, будто всё, что он сделал в этом фильме, – забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьёзно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, – наоборот. Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в «Сталкере», его лицо страдающее; желание быть понятым, а никто не понимает; острая жажда быть не одиноким и всё равно им оставаться; неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поём о том, что «свеча горела на столе, свеча горела».
Михаил Козаков
Легенда
Меня не покидает «восторг», когда я слышу словосочетание «живая легенда». Значит, существует и мёртвая. А термин «мёртвая легенда» вообще портит настроение. Равно как и «живая легенда» – что-то вроде упрёка в том, что ещё, как ни странно, – живая. Как шутил когда-то писатель Михаил Генин: «Если есть домашние хозяйки, значит, где-то должны быть и дикие».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});