Очень хотелось солнца - Мария Александровна Аверина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Убедившись в том, что любая книга, которую он доставал с полки, была готова говорить с ним теперь глубинно-понятным, близким его ощущениям языком, он вскоре просто перестал выбирать и, закончив одну, наугад вытаскивал из шкафа другую. Эта своеобразная лотерея мотала его воображение по городам и странам, временам и событиям, сюжетам и судьбам, разворачивая перед мысленным взором гигантскую панораму человеческой жизни, которая, как оказалось, была и раньше не только не менее напряженной, трудной и запутанной, чем его собственная, но и удивительно схожей с современной. Менялись только костюмы, прически и манеры. Все остальное было таким же: те же страсти, обиды, радости и огорчения…
Угревшись под пледом и некоторое время проведя в сытой полудреме, Николай осознал, что заснуть окончательно ему не удастся. Он снова зажег огарок и наугад протянул руку к полке с книгами.
– Баратынский!
В слабеньком, мерцающем свете огарка читать, конечно, было трудно, но можно. И тут на него накатил новый приступ сарказма.
– Романтика одиночества при свечах… в мечтах и грезах… Бред какой-то…
Однако томик не отложил в надежде, что старомодный, громоздко-громыхающий патетичными строфами классик подействует на него добрым снотворным. Потому повыше взбил пыльную диванную подушку так, чтобы голова была как можно ближе к стоявшей на краю придиванного столика свече, и наугад раскрыл книжку.
Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,Ты был ли, о свободный Рим?К немым развалинам твоимПодходит с грустию их чуждый навеститель.За что утратил ты величье прежних дней?За что, державный Рим, тебя забыли боги?Град пышный, где твои чертоги?Где сильные твои, о родина мужей?В душе зашевелилось неприятное ощущение беспричинного раздражения…
Тебе ли изменил победы мощный гений?Ты ль на распутии временСтоишь в позорище племен,Как пышный саркофаг погибших поколений?Мысль, которую он так старательно забивал работой, вырвалась из тисков воли и, зажегшись, стремительно побежала по нервам, как огонек по бикфордову шнуру… Мозг взорвался болью, заломило в груди. Николай сбросил плед и рывком поднялся.
Под тяжелыми обложными ватными тучами над городом стояла плотная непроглядная мгла, так плотно прилипшая к оконному стеклу, что оно, как зеркало, беспощадно отразило помятое, несвежее, закучерявившееся неопрятно-обкорнанной бородкой мужское лицо. Всегдашняя короткая стрижка давно уже утратила форму, волосы в беспорядке рассыпались надо лбом. Вытянутая линялая домашняя майка бесформенно свисала с плеч…
Взгляни на лик холодный сей,Взгляни: в нем жизни нет;Но как на нем былых страстейЕще заметен след!Так ярый ток, оледенев,Над бездною висит,Утратив прежний грозный рев,Храня движенья вид.Книжка глухо шлепнулась на диван…
Николай, впервые за месяцы своего одиночества, вдруг совершенно отчетливо понял, что его жизнь как-то безвозвратно остановилась. Вернее – если уж быть до конца честным перед самим собой – он зачем-то остановил ее сам.
Как никогда остро он почувствовал вдруг, что эта ноябрьская беззвучная глушь на самом деле обманчива. Войлочная непроницаемость ночной мути была полна миллионами звуков! Где-то по дорогам по-прежнему ехали машины, куда-то спешили прохожие, кто-то с кем-то встречался под Пушкиным, в театрах к этому часу заканчивались спектакли, в кино начинался ночной сеанс… Во всем том, что он ощущал как нечто непоправимое, люди тем не менее как ни в чем не бывало продолжали жить: спешить на работу, добывать себе пропитание, влюбляться, рожать детей, водить их в детский сад и в школу, кружить по этажам универмагов и универсамов в мучительном выборе, что бы такого на себя надеть или чем бы поужинать… Так, словно бы ничего и не случилось, они, обычные нормальные люди, продолжали «дружить домами», ходя друг к другу в гости, смотреть телевизор, смеяться от души шуткам, которые ему почему-то показались несмешными, строить планы на будущее и продвигаться по карьерной лестнице. И только его жизнь почему-то стала измеряться десятью квадратными метрами этой комнаты – три шага от дивана до письменного стола, пять – от окна до двери.
Под ногами хрустнули стекла, но Николай теперь не обратил на это никакого внимания.
Как, почему и зачем с ним это случилось? Что такого произошло в его судьбе настолько серьезного, что он полностью отрезал себя от этой привычной людской суеты? Почему этого не случилось с ними – с теми, кто сейчас в полной темноте, словно не замечая аномальности отсутствия света фонарей, бодро догоняет автобус или, снимая мокрую куртку в прихожей, целует жену и треплет по голове ребенка? С теми, кто, в трепетности чувств чуть сбиваясь с дыхания, ведет свою девушку в кафе? Кто в общежитии зубрит ответы на билеты перед экзаменом? Кто готовит суп или жарит картошку? Кто метет улицу или разгружает уголь?
Удивительным образом он не отдавал себе отчета в том, что все происходящее с ним – следствие его последней встречи с шефом и его гостями. Она казалась ему не только естественным итогом их многолетних, весьма специфических взаимоотношений, но скорее логичным следствием чего-то еще более важного… Но чего? Что случилось с ним, именно с ним, такого особенного, чего не случилось со всеми остальными? Почему сошел с привычных рельсов поезд только его жизни? Что́ это, то самое, навсегда – а он чувствовал навсегда! – изменившее в нем ощущение реальности? Теперь ведь и представить себе невозможно, что было бы иначе.
Формально все очевидно. Ответы на все эти вопросы напрашивались сами собой. Ему просто некуда было возвращаться, негде было дописывать диссертацию. Ведь, строго говоря, то, что аккуратной стопкой лежало в папочке на левой стороне письменного стола, собственно, научным текстом еще не являлось. Это была цепь его интуитивных догадок и логических выводов из них – да, бесспорно, неожиданных, смелых до запредельности, удивительно стройных и обоснованных теоретически. Но чтобы перейти из области гипотез в область научно доказанных фактов, они в обязательном порядке требовали экспериментального подтверждения на сложнейшем оборудовании, которое могло бы быть изготовлено в его институте. И которое – может быть, в этом коренилась причина его тоски, потому что он это хорошо осознавал? – уже никогда не будет там изготовлено.
Вероятно, поэтому он не сожалел о том, что два месяца назад в туалете «дал в рог» своему шефу – потому что знал: институт не умирал, институт уже умер.
Николай в досаде задернул штору, которую, кажется, ни разу не закрывал с момента своего возращения из деревни. Плотная ткань с едва уловимым шелестом покорно-ровно обвисла, тем самым образовав четвертую глухую стену комнаты. Коробочка закрылась. И он был в нее замурован.
Нет, нет, нет, все было не так безнадежно. Совсем наоборот. Он и сам подумывал об этом еще в те дни, когда ходил на работу, и по мере того как продвигался