Отчий край - Константин Седых
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А в какую партию вы принимали Романа?
– Как в какую?! Одна у нас здесь партия – Коммунистическая, в нее и принимали.
– Что же это он выдумал? Взял и записался в коммунисты, когда дядя у нас большевик, – сказал с неподдельной обидой Ганька.
Нагорный снова не удержался от смеха. Он подошел к Ганьке, взъерошил ему волосы и с необидным упреком сказал:
– Эх ты, казачок-землячок! Я-то думал, что ты по всем статьям молодец. А ты вон какой номер отколол. Неужели ты не знаешь, что большевик и коммунист – это одно и то же?
– Одно и то же? Как же так? Я думал, что они в двух разных партиях состоят. А потом и слово большевик мне больше нравится. Оно в самую точку бьет.
– Ну, что мне с тобой делать! – развел руками Нагорный. – Раз никто не успел просветить тебя на этот счет, придется мне с тобой заняться. Так вот, слушай. Расскажу тебе в трех словах. Раньше была у нас в России одна Российская социал-демократическая рабочая партия. Потом в партии произошел раскол. Большинство ее пошло за Лениным, а меньшинство за теми, кто в пятом году был против того, чтобы народ за оружие брался, баррикады строил. Вот отсюда и произошли большевики и меньшевики. До Октябрьской революции наша партия, в отличие от меньшевистской, называлась РСДРП(б). Большевистская, значит. А теперь она стала Российской Коммунистической партией большевиков. За что воюет эта партия, надеюсь, ты и без меня знаешь?
– За советскую власть воюет. Хочет, чтобы у власти стояли не буржуи, а рабочие и крестьяне.
– Ну что же, ответ неплохой. В школе я бы тебе за него пятерку поставил. В жизни же еще поглядеть надо, как ты понимаешь эту власть и как воюешь за нее.
– А я еще совсем не воевал. Ни разу не выстрелил по белым.
– Значит, тем более рано тебя хвалить или хаять. Лучше обождем с этим… Теперь ты мне расскажи толком, что там случилось у вас в госпитале? Почему совершенно безнаказанно побили вас какие-то дружинники? Ведь у вас же была вполне приличная охрана. Наконец, многие раненые могли отстреливаться и постоять за себя. Прямо обидно слышать об этом.
– Врасплох на нас напали. На свету налетели, а охрана проспала. Худо у нее с дисциплиной было. В то утро часовые сидели у костра и клевали носом. Мы это с Гошкой сами видели, когда в лее уходили.
– Значит, дисциплина была ни к черту? А как ты думаешь, откуда семеновцы могли узнать о существовании госпиталя?
– Мало ли откуда, – отвечал, подумав, Ганька. – О госпитале китайское начальство знало, огородники знали, у которых мы капусту и лук покупали. Потом ведь за это время человек шестьдесят раненых поправились и уехали в свои полки. Могли и они проболтаться. А какая-то гадюка подслушала и сообщила семеновцам. Кто бы ни предал, а тем, кто пропал ни за грош, от этого не легче.
– Вот уж здесь я с тобой не соглашусь. Мертвым все равно, а нам, живым, далеко не безразлично, кто этот предатель или предатели. Наш долг найти их, обезвредить и обезопасить себя на будущее… Я знаю, что, кроме тебя, уцелели Бянкин, Абидуев, Чубатов и Пляскин. Как, по-твоему, это надежные люди?
– Да, неплохие. За Чубатова и Гошку Пляскина могу где угодно поручиться.
– А за других?
– Других я меньше знаю. Бянкина к тому же еще и не люблю, – откровенно признался Ганька.
– За что же такая немилость к Бянкину?
– Кричать он любит без толку, – сказал Ганька и почувствовал себя неловко. «Зря я, однако, на Бянкина наговариваю, – подумал со злостью на самого себя. – На меня-то он чаще всего за дело кричал. Не любил, когда я от работы отлынивал и часто купаться бегал».
Нагорный насупился, сердито крякнул.
– Что-то непохоже это на Бянкина, казачок? Я его еще с восемнадцатого года знаю. Потом жил с ним в Лесной коммуне. Был он там у нас единственным фельдшером, к обязанностям своим относился хорошо. Кричать ни на кого не умел, любил все больше уговаривать. На досуге терзал свою гитару, которую умудрился и туда привезти, и пел препротивнейшим голосом душещипательные песни. Боюсь, что и в госпитале он больше уговаривал вашего брата, когда надо было просто приструнивать. Но ведь уговорами мало кого проймешь. Вот тогда он и пускался в другую крайность, кричал, горячился и все попусту… Скажи мне откровенно, много ты в госпитале работал? Было у тебя время для отдыха?
Смущенный Ганька с легким смешком ответил:
– Какая там работа! С домашней не сравнишь. Я, бывало, по целым дням на речке загорал да разговоры слушал.
– Вот, видишь, как оно было? И наверняка не один ты себя так вел. Забыли вы там, черти, что на родной стороне идет тяжелая война, народ кровью истекает, сражаясь за свою жизнь и свободу. Устроились, как на курорте, и еще обижались, когда вам проборку делали. Теперь мне ясно, почему вас вырезали, как стадо овец. И твое счастье, что ты, должно быть, в сорочке родился. Иначе лежал бы теперь в братской могиле на чужой стороне… Ну, разговор наш пора кончать. Хочу тебе напоследок одно предложение сделать. Хлопец ты грамотный. Слыхал я, что у тебя хороший почерк. Пойдешь техническим секретарем к нам в Особый отдел? Это для тебя добрая школа будет. Сам увидишь, на какие хитрости и подлости пускаются семеновцы в борьбе с нами, кого подсылают к нам шпионить и пакостить, где можно. Сейчас ты мне можешь не отвечать. Подумай, посоветуйся с дядей и братом, а завтра приходи с ответом.
– Не писарил я сроду. Боюсь, что напутаю что-нибудь и выгонишь меня в шею.
– Не бойся, не напутаешь. Я сам за тобой буду доглядывать. Охота мне из тебя человека сделать. В общем на днях жду тебя с ответом…
Выйдя от Нагорного, Ганька встретил на крыльце Гошку. Он курил, явно нервничал и томился.
– Ну, сколько потов спустил с тебя Нагорный? – спросил Гошка, выпустив изо рта колечко дыма. – Крепко допрашивал?
– А он меня совсем не допрашивал, – ответил Ганька, искренне убежденный в том, что никакого допроса не было. – Мы с ним сидели и запросто разговаривали. И он мне больше рассказал, чем я ему.
– Ты эти сказки другим размазывай, – презрительно усмехнулся Гошка. – Станет он с тобой без дела лясы точить. Не тот мужик!
– С тобой, может, и не станет, а со мной точил. Я ведь тебе рассказывал, что он в нашей деревне жил. Ему было что вспомнить со мной. Сам он меня своим землячком прозвал.
– Нашел тоже земляка! Один с Кавказа, другой из Арзамаса. Хвати, так он из тебя всю душу выпытал, а ты и не понял этого… Ну, ладно. Теперь моя очередь исповедоваться, – и Гошка выплюнул из зубов окурок, поправил ремень на рубахе, фуражку на голове.
– Иди, не бойся. Я подожду тебя на лавочке за оградой.
– Не жди, не надо. Плохая примета, когда ждут тебя в таком деле. Будешь ты рассиживаться и ждать меня, а я могу не вернуться. Придерутся к какому-нибудь пустяку и задержат до проверки, потом отложат до другой и буду я в каталажке вплоть до морковкина заговенья сидеть.
– Да ты что, сдурел, Гошка? – удивился Ганька. – Какая тебя муха укусила? Нагорного тебе бояться нечего, это человек на большой палец.
– Есть причина на это, – горестно признался Гошка. – Я, паря, весной в Уровских Ключах по глупости у одной старухи петуха свистнул. Подбили меня на это ребята из нашего полка. Вот я и потрухиваю. Если Нагорный пронюхал об этом, так он меня с песочком продерет, а то еще возьмет да и в трибунал отправит. Ну да ничего, авось обойдется. Только ты катись отсюда, не жди меня.
Одернув еще раз рубаху, Гошка с решительным видом скрылся в сенях. Ганька так и не успел сообщить ему про самое главное – про предложение поступить секретарем в Особый отдел. Именно это занимало сейчас Ганьку больше всего.
Назавтра вернулся в Богдать Василий Андреевич и повидался с Ганькой. Он не согласился, чтобы Ганька пошел служить писарем в Особый отдел, и велел ему остаться в сотне Романа. Узнав, что в сотне нет для Ганьки коня, Василий Андреевич наказал ему прийти за конем к коменданту штаба, у которого имелись в запасе трофейные лошади.
Комендант выдал Ганьке какое-то чудное седло, совсем не похожее на казачье, и повел смотреть лошадей.
Лошади стояли привязанные к коновязи в заросшей полынью и крапивой ограде. Ганька дважды обошел коновязь, пока не остановил выбор на светло-рыжей, с волнистой гривой и коротко подстриженным хвостом кобылице. Спросить, смирная ли она, он не счел нужным и только узнал, как ее зовут.
– Имя, товариш Улыбин, забавное. Зовут ее Лягушей, – загадочно усмехнулся комендант.
– Лягуша? – удивился Ганька. – И выдумают же прозвище.
– Стало быть, имелись причины. Скоро сям узнаешь, почему ее так окрестили… Так берешь, что ли? Кобылка резвая, ничего не скажешь. Да ты с ней ухо востро держи. Она малость с придурью.
– Я живо из нее всю дурь выбью, – похвалился Ганька. – Я и не на таких ездил.
– Ну-ну, тебе виднее…
Когда Ганька принялся седлать кобылицу, во двор высыпали ординарцы и писаря. Они посмеивались, подмигивали друг другу. Ганька понял, что все это неспроста, но отступать было поздно. Он привязал Лягушу к столбу, стоявшему посредине двора, и набросил на нее скрипевшее новой кожей широкое седло, с низкими, плавно выгнутыми луками. В ответ Лягуша только переступила с ноги на ногу. Тогда он нагнулся и стал осторожно доставать подпруги. Достал, застегнул, почти не затягивая. Ему важно было, чтобы седло не свалилось, пока будет заправлять под хвост наспинный ремень, не дающий седлу скатываться со спины на шею лошади. Едва ремень попал Лягуше под репицу, как она неожиданно круто повернулась к нему задом, лихо взбрыкнула и лягнула обеими ногами накоротке, без размаха. Ганька, отброшенный ударом, полетел навзничь, больно ударился спиной о землю и закричал: