Последний приют призрака - Елена Хабарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да мы нашли в Сокольниках одну тетрадку, – рассеянно начала было Тамара и вдруг спохватилась, взвизгнула: – Саша убежал! А ведь нам надо ехать дальше!
– А зачем? – вкрадчиво спросила Ольга.
– Как это? – Тамара замерла, уставилась своими огромными, черными, перепуганными глазищами. – Ну… в Куйбышев же…
– Сдался вам этот Куйбышев, – отмахнулась Ольга. – Сами говорите, что вас там никто не ждет. Тетка эта двоюродная вообще не знает, что вы ей на голову свалитесь. А вдруг не примет вас?
– Вы это к чему? – растерянно шепнула Тамара.
– А к тому, что у меня полдома пустует, – решительно сказала Ольга. – Говорят, эвакуированных всяко будут на свободную жилплощадь подселять, ну так вот я вас и подселю. Дети подружились, как… ну я просто не знаю! Прямо как брат с сестрой! Изумительное что-то! Вы, вижу, человек хороший, я тоже не скандальная. Наверное, уживемся. Вдвоем даже легче с детьми будет управляться. А Тамама – это вас так сын называет, да?
– Ага, – засмеялась Тамара, успокаиваясь на глазах. – Знаете, с первого мгновения ни разу просто мамой не назвал. Тамама – и все! Даже странно.
– Ну вот и моя дочка меня только Лялей зовет. А на самом деле я – Ольга, Ольга Васильева. Забирайте свой чемодан, Тамама, в смысле, Тамара, и пошли домой, в самом-то деле!
Тамара еще мгновение таращилась на нее, задумчиво моргая, потом вдруг резко провела по лицу ладонью, словно смахивая испуг и нерешительность, и кивнула:
– Хорошо.
Попутчики Тамары так откровенно обрадовались ее решению их покинуть, что даже не спросили, куда она уходит, зато очень споро, в шесть рук, выволокли ее чемодан и битком набитый саквояж из багажника.
Ольга и Тамара взяли вещи и поспешили вперед, безуспешно пытаясь нагнать детей, как вдруг послышалось негромкое:
– Ольга…
Она обернулась и увидела невдалеке женщину с темно-русыми волосами. Ольга не могла разглядеть, во что она одета, – видела только ее лицо, зеленые глаза и родинку в уголке рта. Точно такую, как у Женьки! Глаза этой женщины были полны слез, но при этом она улыбалась дрожащими губами и шептала:
– Спасибо тебе! Береги моих детей!
– Что, Ольга? – раздался обеспокоенный голос Тамары. – Что случилось?
Ольга растерянно моргнула. Сзади никого не было.
Она попыталась вспомнить, что сказала женщина, – но не смогла. Да и самое видение стремительно исчезало из памяти…
– Ничего, – пробормотала Ольга растерянно. – Почудилось. Почудилось… Пойдемте, Тамара, здесь недалеко.
Москва, осень 1941 года
Ромашов стоял за кустами и смотрел на этот желтый трехэтажный облупленный дом. Казалось, только вчера, а не четыре года назад, таился он за этими же самыми кустами и разглядывал этот же самый дом на Спартаковской. Ромашов помнил даже, как поскрипывали под ветром старые качели! Хотя кое-что все-таки изменилось: тогда было самое начало лета, а сейчас немыслимо, буйно, ошалело цвели кругом золотые шары – качали головками, стучались в окна, словно просились внутрь.
И тогда не было войны…
Ромашов не сомневался, что Панкратова нет в Москве: наверняка мобилизован, хотя, с другой стороны, думал он с бессильным ехидством, кому нужны на фронте врачи-акушеры? В любом случае, можно не опасаться, что Панкратов узнает его при встрече: да разве мыслимо признать в этом уродливом, бритоголовом, заросшем щетиной заморыше того пусть худощавого и лысеющего, однако довольно крепкого мужчину, каким Ромашов был некогда?! Глаза, конечно, могут его выдать, эти его глаза-предатели… Но вряд ли Панкратов запомнил глаза какого-то энкавэдэшника, из которого он едва не вышиб дух. Что, Ромашов девица-красавица, что ли, чтобы обращать внимание на его глаза?
И все же встречи с Панкратовым хотелось бы пока избежать. Лучше сначала выяснить, дома ли Тамара и где находится сын Грозы. Если он сейчас в детском саду или у няньки, это просто великолепно. Оттуда его легче удастся выкрасть.
Хотя если Тамара дома одна с ребенком, то и с ней хлопот не будет. Она Ромашова не видела – значит, нет никакого риска быть узнанным. А кстати, на каком этаже, в какой квартире она живет?
Неизвестно… Все окна одинаково перечеркнуты белыми бумажными косыми крестами.
Что же, стучать во все двери наугад?!
– Они во втором этаже жили, но сейчас Виктор ушел в армию, а Тамара с сыном эвакуировались, – внезапно раздался за спиной женский голос, и Ромашов чуть не подпрыгнул от неожиданности.
Обернулся – и увидел маленькую, даже ниже его, и так не слишком высокого, женщину с невзрачным, блеклым личиком. Ее нос картошкой был для такого маленького лица слишком большим, а потому прежде всего бросался в глаза и портил все впечатление от и без того невыразительных черт. Пегие волосы коротко пострижены и забраны гребенкой, открывая лоб, покрытый россыпью прыщиков. Губы слишком тонкие, да еще и поджаты, как бывает у завистливых или обиженных судьбой женщин.
Впрочем, тот, кто судьбой не обижен, завистливым не бывает…
Ромашова настолько ошарашила догадливость этой дурнушки, что в первое мгновение он подумал: она из своих, в смысле, бывших своих – то есть она обладает такими способностями, какие прежде были у самого Ромашова, некоторых его коллег по Спецотделу и какими блистали Гроза и Лиза!
– Вы… вы… – пробормотал он ошеломленно, пытаясь как-то защитить от незнакомки, если она обладает даром проникновения в чужое сознание, свои опасные намерения насчет Тамары Морозовой, Виктора Панкратова и, главное, сына Грозы. Это была его тайна, это была козырная карта, с которой он намеревался пойти… если, конечно, удастся эту карту вытянуть! – Как вы…
– Я вас хорошо помню, – сказала женщина, разглядывая его. – Вы сюда один раз приходили, стояли на этом самом месте и смотрели на Тамару Морозову и ее бывшего мужа. Я на вас тоже потихоньку смотрела, а потом мне надо было идти в ночную смену, ну, я и пошла. А вы остались. Вы меня, конечно, не заметили…
Она легонько вздохнула, и этот привычный вздох, и это слово – «конечно», и ее обезоруживающая откровенность многое, очень много внезапно открыли Ромашову. И все же он спросил:
– Вы меня запомнили? Почему? Столько лет прошло…
– А по глазам, – пролепетала женщина, уставившись на него. – По глазам запомнила. У вас глаза необыкновенные. Я таких никогда не видела… таких красивых глаз…
Ромашов даже покачнулся. Эти глаза – слишком яркие, словно бы даже неживые в своей эмалевой синеве! – были его проклятием, были ему ненавистны: может быть, потому, что Лиза смотрела в них не иначе как с ненавистью. Для Лизы он был омерзительным уродом, но для этой… для этой незнакомки, которая стояла вся красная, буквально обжигая его взглядом своих только что тусклых и невыразительных желтоватых гляделок, теперь повлажневших и засиявших, будто… будто топазы, честное слово! – для нее Ромашов отнюдь не был уродом!
Даже с кривым носом и некрасивыми пломбами на сломанных Панкратовым зубах…
Конечно, он не обладал ни одной из своих прежних способностей, однако оставался мужчиной – причем мужчиной, который черт знает как давно не был с женщиной, мужчиной, которого мучили по ночам чудовищные по своей развратности сны: в них он любодействовал с кем можно и нельзя, и с женщинами, и с мужчинами, и даже с капризной больничной козой Райкой… Жуть, конечно, однако она иногда и наяву бывала предметом вожделения многих обитателей бывшей Канатчиковой дачи, чья болезнь усугублялась еще и вынужденным воздержанием! Итак, Ромашов оставался мужчиной, который, словно кобель по запаху течную суку, узнал в незнакомке женщину, истомившуюся по мужской ласке, может быть, никогда ее не знавшую… женщину, которой он был нужен – и которая могла ему помочь.
Вихрь налетевшего желания был так силен, что Ромашов даже не отфиксировал сознанием слова о Панкратове, Тамаре и ее сыне, который на самом деле был сыном Грозы. Сейчас и чувство долга, и даже – даже! – жажда мести отступили. Нет, их словно бы смело этим вихрем!
Ромашов вцепился в руку незнакомой женщины, потянул ее к себе, прижал, совершенно точно зная, словно стал лучшим в мире предсказателем будущего, что она его не оттолкнет.
И она в самом деле не оттолкнула, а увела его к себе в крохотную квартирку (комнатка и кухонька, почему-то совмещенная с клозетом, зато отдельное жилье!) на первом этаже, и там они с Ромашовым рухнули в постель с такой жаждой взаимного обладания, что он потом слабо удивлялся, как это они не убили друг друга или как она вообще не сожрала его в своей ненасытности, подобно самке богомола, которая пожирает своего самца, оставляя напоследок орган, который доставляет ей наслаждение.
…Ее звали Людмилой Абрамец – Люсей, как она представилась, когда они, наконец, оторвались друг от друга и пошли поесть – не одеваясь, только завернувшись в пропотевшие простыни. Ее холодный капустный суп с капелькой картошки и, само собой, без мяса, они ели с хлебом, который остался у Ромашова, и ему казалось, что никогда, никогда – даже когда он столовался у своего учителя Трапезникова, которому готовила непревзойденная повариха, Лизина няня Нюша, – он не ел ничего вкуснее.