Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мое упущение, — признал отец. — Крой дальше, Коля!
— Постарел ты, Сережа, и очень я тебя желал увидеть…
— А ты молодцом, Коля, и тоже я доволен, что вот как раньше…
Егорушкин двинул подбородком — жене сигнал подал: трогай! Застоявшийся конь резко взял с места; покачивалась обрезанная с обеих сторон, как сплюснутая, спина Егорушкина, неустойчивая и прямая; он высоко держал голову в выцветшей фуражке с черным околышем; взлетала и тащилась за тележкой пыль, было еще непозднее утро, часов семь-восемь, наверно, и стояла небывалая предгрозовая духота, хотелось веселого дождя, короткого, который не помеха для уборки, а облегченье для всего живого… Отец потер пальцами заморгавшие глаза, сказал не то Ване, не то себе — вслух:
— Никак не успеешь все узнать и понять, хотя спешишь, надеешься…
Он достал из кармана кусочек мела, присел у корыта, тщательно исправил и подчеркнул все ошибки, сделанные Ваней. Вытер измазанные пальцы, передразнил:
— «Онтилопа»!
— А чего, — спросил Ваня, — Егорушкин-то ругался?
— Разве он, Иванушко, ругался?
— Сердился.
— Он, понимаешь, очень беспокойный, он к себе суров, к другим тоже, он хочет скорее порядок навести… чтобы — как тебе объяснить? — жизнь прекрасная была у нас.
Отец устало машет рукой — чего, мол, говорить… Но это — усталость, серая тень на поскучневшем лице — всего на миг. Внезапно преображается он — голос теплеет, глаза за толстыми стеклами очков опять синие и лучатся, он берет Ваню за руку, усаживает с собой рядом, — речь у него быстрая, будто бы боится, что кто-то помешает ему, не даст досказать…
— Иванушко, Иванушко, я ведь кто? Послушай… Таким, как ты, мальчиком, я среди медведей рос, за тридевять земель отсюда… Я долго шел из леса, меня трепали, я плакал много, а после разучился плакать, закаменел, долго равнодушным был. А после настоящих людей встретил, поздновато, правда, и с книгами встретился, они меня обогрели, как когда-то Максима Горького… Я уже почти взрослый был, а все равно книги мое заглохшее сердце перебороли — снова заплакал, теперь над тем, как чудесна, оказывается, жизнь, как расточительно и неинтересно мы живем — в невежестве, мелком озлоблении, тщеславии, скупости…
— Плакал ты?
— Да. Но это, учти, давным-давно было… После не плакал, а учился. Упрямо, остервенело, можно сказать. Три года одним сухариком питался — вот как учился! Еще, конечно, вода была…
— Живая вода, папка, как в сказке про богатырей? Ты такую воду пил, живую!
— Живую… Однако не в этом, Иванушко, дело…
— А ты чего ж — тебя не было здесь, а ты приехал сюда. Ты приезжий!
— И что ж? Я приехал потому, что выучился сам, могу и хочу других учить…
— Сергей Родионыч! — окликает дядя Володя Машин, вывернувшись из-за угла избы, со стороны огородов; подошел, несмело поздоровался, объяснил виновато: — Я, значит, Сергей Родионыч, освободившись от делов на время, помощь хочу предложить — чего там, в школе, требуется?
Дяди Володины глаза, как всегда, перемигиваются, он переминается с ноги на ногу — вздыхают его латаные сапоги, как будто бы они с хозяином заодно, и нет разницы, кому при необходимости вздыхать — им или ему.
— Да, требуется, — говорит отец. — И я вам, Владимир Васильевич, через районо оплачу стоимость работы…
— Да ладно!
— Оплачу, вы заявление представите.
— Ладно, Сергей Родионыч, свои ж! Для общей, как можно выразиться, пользы…
— Мне не нужно! — резко отвечает отец. — Считайте — договорились. А сделать требуется одну конкретную вещь — выгребную яму выкопать.
— Для кабинетика, одним словом…
— Для уборной.
— А где ж ему стоять, кабинетику?
— У откоса, у горы, ближе к складу… Я на штык там выкопал, наметил…
— Не далеко ль, Сергей Родионыч, ребятенкам бегать?
— Гигиенично зато.
— Я к тому, Сергей Родионыч, не теряли б ребятенки по дороге, покуда бегут-то. — Дядя Володя смеется и призывает отца посмеяться вместе, но тот смотрит вверх, на пустое небо, сосредоточен, не расположен к разговору.
Дядя Володя закуривает, к Ване обращается:
— Ты, Ванюшка, выходит, свободу теряешь. С охотой иль как?
Ване тоже б не отвечать семейному обидчику, но знает он дядю Володю больше, чем отец его знает, — отвечает коротко:
— Надо.
— Иль не надо! — обрадованно подхватывает дядя Володя. — Учись, достигай, чтоб не навоз возить, а завсегда чай с сахаром нить…
— Владимир Васильевич, — обрывает отец, — там много работы, еще верх ставить… Возьметесь?
— Управимся, — обещает дядя Володя, — будет у ребятенков апартамент… А чего, Сергей Родионыч, про японцев-то новое слыхать. Я в газете читал…
— И я, кроме того, что в газетах, ничего не знаю.
— А то слух такой, что наши ученые изобрели оружие, космический луч называется. Как наведут его — что танк, что здание, корабль, человек, крепость какая — все собой разрезает и сжигает…
— Не слышал.
Отец уходит в дом; дядя Володя с грустью смотрит ему в спину. Ваня дергает дядю Володю за рубаху, спрашивает:
— А как же он прорезает и сжигает, луч этот?
— Напополам, — в задумчивости поясняет дядя Володя; оживляясь, шепчет: — Может, соль есть? Принеси, Ванюшка, сольцы щепотку…
Ваня принес ему в кулаке соли, дядя Володя бережно ссыпал ее на лопушок, свернул конвертиком, в карман сунул и пошел прочь — не то он вздыхал, не то опять сапоги его.
XIIIОтец, выйдя вскоре на улицу, спросил:
— Пойдешь со мной в школу лозунги писать?
Однако уйти они не успели, — свернул с дороги, направился к ним высоченный матрос — в черном — с чемоданом в руках и зеленым солдатским мешком за спиной; подметая пыль широченными клешами, трубно и радостно прогудел издали:
— Сер-р-ргей Р-родионыч!
— Константин!
Они тискают друг друга, бьют ладонями по спинам: громадный Константин худого отца так изломал — тот надрывным кашлем зашелся.
— Отбухал, Константин?
— Точка!
— Устоял, гляжу, прежний гренадер…
— Куда до прежнего! Один Новороссийск, Сергей Родионыч, полжизни стоил, после него полгода натуральной кровью мочился.
— Отвоевался, отвоевался…
— Хватит.
— Братец твой молоко возит, я у него спрашивал, как, Витюня, ваш Константин… Плавает, отвечает, Константин…
— Поплавали! — Улыбка у матроса во весь рот, щеки пухлые, в густых веснушках, и чуб буйный, медного отлива, а кулаки — будто две гири, руки книзу тянут. Когда он улыбается или смеется, глаза щелками узятся, и в каждой щелке — по синеватой льдинке.
Ваня на матроса Константина смотрит, на его нарядный флотский воротник с белыми полосами, на ленты с якорьками, на могучую грудь, по обе стороны изукрашенную медалями и тремя орденами Красной Звезды, одинаковыми… Отец про горбатого Витюню вспомнил, который молоко на сепараторный пункт возит, а Константин, выходит, брат горбатого, и тогда — соображает Ваня — он из поселка Подсобное Хозяйство, его фамилия Сурепкин, их изба вторая с краю, как в Подсобное Хозяйство входишь, и это у них весной от неизвестной причины сгорела банька, и живет у них дед, который выводит глисты из кишок, заговаривает больные зубы, лечит золотуху и чесотку…
Вышла из дому мать и, хоть невеселая видом была, тоже порадовалась Константину, сказала:
— А я горевала, всех моих ровесников проклятая война поубивает!.. С благополучным возвращением, Костик, личного счастья тебе желаю…
Константин, улыбаясь, посмотрел ей вслед, и отец тоже посмотрел. Константин развязал свой солдатский мешок, вытащил оттуда фляжку в суконном чехле, поболтал ею, но отец, поморщившись, ответил, что по-прежнему не употребляет. Однако Константин не отступился — нахлобучил на Ваню бескозырку, велел принести две удобные посудинки и крошку хлеба величиной с маковое зернышко, чтоб занюхать чем было…
Мигом Ваня исполнил.
Константин, крякнув, махом выпил свою долю, отец лишь чокнулся с ним, отставил кружку. С новой силой незамутненно и в восторге встречи возобновляется их разговор. Отец говорит Константину, что страшно рад его появлению — потому, что любит он его, Константина, и потому, что до войны затратил на него столько сил и терпенья, обламывая его дикость и непослушание, что пора Константину дать полезную отдачу: пусть в город едет, скорее доучивается в педучилище, поскольку Подсосенской школе потребуется второй учитель…
А Ваня заворожен бескозыркой. Она тяжелая, крепко пахнет по́том, табаком, на ней золотая надпись — КЕРЧЬ. В надписи КЕРЧЬ он украдкой лизнул буквы «К» и «Ь» — во рту солоно стало! Море — оно, известно, соленое; если б у них в колодце вода была соленой, мамка б щи варила без заботы, не подсаливая, как варят щи, наверно, те, кто всегда живет у моря или на кораблях плавает… А Майка, лиса линялая, глядит от своего дома, зависть у нее и тоска: ей бы примерить длинные ленты со сверкающими якорями!..