Дух Серебряного века. К феноменологии эпохи - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая же особенность ницшеанства Е. Герцык в 1890–1900 гг. связана с тем, что Евгения Казимировна видела Ницше в значительной степени через призму того его образа, который был создан Л. Шестовым. В 1900 г., будучи слушательницей Высших женских курсов Герье, Евгения знакомится с только что вышедшей в свет книгой Шестова о Толстом и Ницше и воспринимает ее как откровение: «Живой родник. Самое нужное – самыми простыми словами»[1066]. Между тем мысль Шестова, нередко софистическая, незаметно подводит читателя к парадоксальному заключению о «поразительной нравственной высоте – именно в евангельском смысле» «отрекшегося Нитше»: «Для того, кто внимательно изучал Нитше, не может быть сомнения, что его нападки направлены не на христианство, не на Евангелие, а на так распространенные повсюду общие места о христианском учении, которые от всех, – и от самого Нитше, – застилают смысл и свет правды» [1067]. Вряд ли Евгения и Аделаида успели уже «внимательно изучить» Ницше: именно Шестов подтолкнул их к каритативно-христианской рецепции его произведений. В своей книге он обсуждает тот эпизод «Заратустры», где сверхчеловек разговаривает с горбатым калекой[1068]. Без этой подсказки разве бросился бы именно этот эпизод в глаза юным читательницам «Also sprach Zarathustra»? Их ведь поразило как раз то, что Заратустра, по его словам, – не только провидец будущего, само оно и мост к нему – но и калеки на этом мосту[1069]: «Вот это признание делало его таким близким, таким жалостно-любимым. Калека-горбун! И всюду: едва лишь Заратустра взнесется до высшего пафоса – сейчас же вслед за этим взгрустнет, осмеет себя же. Был бы один только пафос, одни львиные ухватки – он не вошел бы нам в душу такой щемящей занозой»[1070]. Впрочем, хотя в «Воспоминаниях» Е. Герцык и открещивается от «ницшеанства» с его штампами («аморализма», «жестокости», «безбожия»), кажется, оно коснулось и ее – во вполне сознательных экспериментах с «дионисийством», жадности к «жизни», наконец, в «переоценке всех ценностей» в советскую эпоху, радостно приветствуемую некогда рафинированной посетительницей «Башни» на Таврической.
«Моя детская философия явления…»
Завершая обучение на историко-философском отделении курсов Терье, в 1904 г. Е. Герцык начинает работу над диссертацией, формально посвященной Канту, раскрывающей, однако, собственный философский взгляд ее автора на мир. По сохранившимся наброскам диссертации можно восстановить черты этого воззрения. «Только являющееся абсолютно», – заявляет Е. Герцык, желая довести до предела интуиции Канта касательно явления и вещи в себе, при этом обогнав даже и Ницше, чуждого, как представляется, каких бы то ни было абсолютизаций. Каков смысл этого утверждения? Явление обладает абсолютной ценностью и абсолютной же реальностью. Действительно, рассуждает Е. Герцык, явление – это плод совместного творчества познающего «я» и неких вещей в себе. Но «живое, сущее Я» должно своей деятельностью явить также нечто настоящее и прочное, – привнести избыток реальности в познаваемый объект. Что же касается ценности, то мы сами создаем ее актом оценки. И явлению не следует отказывать в ценности только потому, что оно мгновенно, конечно: разве нельзя, патетически вопрошает Е. Герцык, избавившись от вечности, облечь достоинством и реальностью саму жизнь, пускай и «мгновенно преходящую»? «Ценно только однократное, единичное – случайное», а если и допустить существование Бога, то и «Бог – случаен», ибо Он – «произвол»[1071]. Здесь к Канту и Ницше – главным вдохновителям герцыковской «философии явления» – добавляется, очевидно, Шестов, понимающий Бога Израиля в качестве чистого произвола, без допущения Бога Логоса.
Почему свою философию «единственной реальности явлений» Е. Герцык называет детской? С одной стороны, тут она следует опять-таки за Шестовым, считавшим детей стихийными противниками метафизики, признающими реальность за одним только миром явлений и заявляющими об этом с недвусмысленной прямотой[1072]. С другой – Евгения, видимо, разделяла устойчивое убеждение ее семьи в том, что бытийственная правда открывается именно детям, тогда как взрослые живут в тумане иллюзий[1073]: «детскость» в ее устах выступает синонимом истинности. Здесь можно заметить, что к свойствам натуры Е. Герцык принадлежала некая утонченная чувственность, любовь к невинным – действительно «детским» удовольствиям. Один из замеченных ею парадоксов ее существования – «суровость жизни <…> – и наслаждение»[1074]: наслаждение прохладой весеннего воздуха, чистой красотой одинокого цветка, нежной шоколадкой, «умной» и «божественной» книгами – но и горячей ванной… «Не люблю дух аскезы»[1075], – писала эта абсолютно целомудренная женщина, имея в виду свой вкус к природной плоти, обостренность пяти чувств. Отсюда