Дети полуночи - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как всегда, я должен принять ответственность на себя; аромат печали, витавший над Парвати-Колдуньей, вызвал к жизни именно я. Ибо было ей двадцать пять лет от роду, и ей не хватало того, что я всего лишь жадно следил за ее представлениями. Бог знает почему, но она хотела, чтобы я лег с ней в постель – или, если быть точным, растянулся рядом с ней на мешковине, что служила ей постелью, в хижине, которую она делила с сестрами-тройняшками, акробатками из Кералы, такими же сиротами, как она сама, – как и я.
Вот что она для меня сделала: силой своих чар заставила расти волосы там, где светился голый череп с тех самых пор, как мистер Загалло дернул слишком сильно; под влиянием ее колдовства родимые пятна у меня на лице поблекли и вовсе пропали после припарок из целебных трав; казалось, что даже мои кривые ноги распрямляются ее стараниями. (Она, правда, ничего не смогла сделать с моим тугим ухом; нет на земле магии, достаточно сильной, чтобы уничтожить завещанное родителями). Но несмотря на все, что она для меня сделала, я неспособен был сделать то, чего она желала больше всего; хотя мы и ложились рядом под глухими стенами мечети, ее полуночное лицо под лунным светом обращалось, неизменно обращалось в маску моей далекой, пропавшей сестры… нет, не моей сестры… в прогнившую, бесстыдно искаженную личину Джамили-Певуньи. Парвати натирала свое тело волшебными мазями и маслами, вызывающими желание; она тысячу раз проводила по волосам расческой, сделанной из костей оленя, дарующих мужскую силу; и (я в этом не сомневаюсь) в мое отсутствие перепробовала все заговоры и приворотные зелья; но более давнее колдовство владело мною, и, похоже, от тех чар не было избавления; я осуждён был видеть, как лица женщин, любящих меня, обращаются в черты… но вы уже знаете, чьи осыпающиеся черты возникали передо мною, наполняя мне ноздри безбожным смрадом.
– Бедная девочка, – вздыхает Падма, и я соглашаюсь; но до той самой минуты, пока Вдова не выкачала из меня прошлое-настоящее-будущее, чары Мартышки были неодолимы.
Когда Парвати-Колдунья признала наконец свое поражение, на лице ее в одночасье появилась странная, всеми замеченная гримаска. Накануне она легла спать в хижине сироток-акробаток, а поутру ее полные губы выпятились чувственно, с невыразимой обидой. Сиротки-тройняшки, обеспокоенно хихикая, сообщили ей, что случилось с ее лицом; Парвати деловито принялась приводить черты в порядок; но не помогали ни мускульные усилия, ни колдовство – ей так и не удалось вернуться к прежнему обличью; в конце концов, смирившись с напастью, Парвати отступилась, и Решам-биби толковала всякому, кто готов был слушать: «Бедная девочка, видно, бог подул ей в лицо, когда она красилась».
(В тот год, так уж сошлось, все шикарные городские дамы носили на лицах то же самое выражение: нарочито-эротичное; надменные манекенщицы во время показа мод «Элеганца-73» все как одна выпячивали губы, расхаживая по подиуму. Среди ужасающей нищеты, царившей в трущобах фокусников, Парвати-Колдунья со своей гримаской следовала самой высокой моде).
Маги не жалели сил, чтобы заставить Парвати снова улыбнуться. Отрывая время от работы, а также от более низменных повседневных дел, например, починки лачуг из жести и картона, которые повалил ураган, или травли крыс, они показывали самые сложные свои трюки ради ее удовольствия; но гримаска по-прежнему оставалась на лице. Решам-биби приготовила зеленый чай, пахнущий камфарой, и силой заставила Парвати проглотить его. От чая приключился такой запор, что целых девять недель никто не видел, как Парвати ходит по большой нужде, приседая позади своей хижины. Два молодых жонглера решили, что она вновь загрустила по умершему отцу, и взялись нарисовать его портрет на обрывке старого брезента, а затем повесили свою работу над ее ложем из мешковины. Тройняшки беспрерывно шутили, а Картинка-Сингх, глубоко удрученный, заставлял кобр завязываться узлами; но ничего не помогало, ибо, если даже сама Парвати была бессильна исцелить безнадежную любовь, на что могли надеяться все остальные? Неистребимая гримаска Парвати вызвала в квартале некую смутную тревогу, которая, невзирая на то, что маги яростно отрицали существование неведомых сил, никак не желала рассеиваться.
И тут Решам-биби осенило. «Какие же мы дурни, – сказала она Картинке-Сингху, – просто не видим ничего у себя под носом. Бедной девочке уже двадцать пять, баба? – она ведь почти старуха! Ей до смерти нужен муж!» Картинка-Сингх был потрясен. «Решам-биби, – проговорил он с одобрением, – ты еще не совсем выжила из ума».
После чего Картинка-Сингх прилежно принялся отыскивать для Парвати подходящую пару; ко многим из молодых обитателей квартала подбирался он, улещая, задирая, грозя. Претендентов нашлось немало, но Парвати отвергла всех. В тот вечер, когда она сказала Бисмилле Хану, самому талантливому в колонии пожирателю огня, чтобы он шел куда подальше со своей огнедышащей пастью, даже Картинка-Сингх впал в отчаянье. Той ночью он обратился ко мне: «Капитан, эта девчонка – горе мое, сущее наказание; она с тобой дружит; тебе ничего не приходит в голову?» И тут кое-что пришло в голову ему самому; мысль, которую могло внушить только отчаянье, ибо даже Картинка-Сингх не был свободен от классовых предрассудков, заранее сочтя, что я «слишком хорош» для Парвати, ибо якобы происхожу из «более высокого» рода, стареющий коммунист до сих пор как-то не думал обо мне, как о возможном… «Скажи-ка мне одну вещь, капитан, – робко осведомился Картинка-Сингх, – не подумываешь ли ты часом о женитьбе?»
Салем Синай почувствовал, как его охватывает панический страх.
– Эй, послушай, капитан, тебе ведь нравится девушка, да? – И я, не в силах этого отрицать: «Конечно». И Картинка-Сингх, расплывшись в широченной, до ушей, улыбке, изрек под шипение змей в корзинах: «Очень нравится, капитан? Очень-очень?» Но я вспомнил о лике Джамили в ночной темноте и принял отчаянное решение: «Картинка-джи, я не могу жениться на ней». И он, нахмурившись: «Может, ты уже женат, капитан? Может, тебя где-то дожидаются супруга и детки?» Отступать уже некуда, и я произношу спокойно, стыдливо потупившись: «Я не могу ни на ком жениться, Картинка-джи. У меня не может быть детей».
Тишина, наступившая в хижине, прерывается только шипением змей да полуночным лаем бродячих псов.
– Ты правду говоришь, капитан? Тебя смотрели врачи?
– Да.
– Потому что лгать о таких вещах нельзя, капитан. Лгать о своей мужской силе – скверная, очень скверная примета. Что угодно может стрястись, капитан.
И я, призывая на свою голову проклятие Надир Хана, которое было также проклятием моего дяди Ханифа Азиза и моего отца Ахмеда Синая в период замораживания и долгое время после него, вынужден солгать с еще более злобным пылом: «Говорю тебе, – кричит Салем, – это правда, и отстань от меня!»
– Тогда, капитан, – говорит Картинка-джи трагическим тоном и бьет себя кулаком в лоб, – один Бог знает, что нам делать с этой бедной девушкой.
Свадьба
Я женился на Парвати-Колдунье 23 февраля 1975 года, во вторую годовщину того дня, как я, отверженный изгнанник, вернулся в квартал чародеев.
Страдания Падмы: натянутая, как бельевая веревка, она, мой лотос навозный, переспрашивает: «Женился? Но прошлой ночью ты сам сказал, что не можешь – и почему ты молчал все эти дни, недели, месяцы…?» Я грустно взглянул на нее и напомнил, что речь уже заходила о смерти моей бедной Парвати и о том, что смерть эта не была естественной… Падма мало-помалу расслабляется, и я продолжаю: «Женщины творили меня, женщины меня и губили. От Достопочтенной Матушки до Вдовы и даже после я всегда был во власти пола, поименованного (ошибочно, на мой взгляд!) слабым. Тут, по-моему, дело в сцеплении, в связи: разве Мать-Индия, Бхарат-Мата, не представляется нам всем женщиной? А от нее, как ты знаешь, спасения нет».
Было в этой истории тридцать два года, во время которых я еще не был рожден; скоро я завершу тридцать первый год моей жизни. Целых шестьдесят три года, до и после полуночи, женщины старались как могли, и в хорошем смысле, и, вынужден признаться, в плохом тоже.
В доме слепого помещика на берегу одного кашмирского озера Назим Азиз обрекла меня неизбежности продырявленных простыней; с водами того же самого озера в мою историю просочилась Ильзе Любин, и я не забыл ее стремления к смерти.
Еще до того, как Надир Хан скрылся в подземном мире, моя бабка, став Достопочтенной Матушкой, повела за собой целую вереницу женщин, меняющих имена; вереницу, не прервавшуюся и сейчас – эта способность просочилась даже в Надира, который стал Казимом и сидел в кафе «Пионер», когда его руки танцевали запретный танец; а после бегства Надира моя мать Мумтаз Азиз стала Аминой Синай.
И Алия, с ее извечной горечью, которая обряжала меня в детские вещички, пропитанные яростью старой девы; и Эмералд, накрывавшая на стол, по которому маршировали перечницы.